Государство и нация: интервью с Нилом Девидсоном

Девідсон, Ніл

Бірнбаум, Бенджамін

  • 29 июля 2016
  • 3678

Беседовал Бенджамин Бирнбаум

В каком контексте Вы решили написать книгу «Национальные государства: сознание и конкуренция»? В политическом плане – территориальная фрагментация снова на политической повестке дня в Европе, а в академическом – с 1990-х годов «новое поколение, столкнувшееся с внезапным появлением катастрофических посткоммунистических национализмов в «глобализированном», казалось бы, мире, стало больше интересоваться “динамикой сравнительно быстрых изменений в степени этнической, расовой или национальной групповой проявленности [groupness]”»(Mike Davis, “Marx’s Lost Theory,” New Left Review II/93, May-June 2015.).

Очерки и главы, составившие эту книгу, были написаны по разным поводам между 1999 и 2014 годами. Моей первоначальной мотивацией писать о нациях и национализме была попытка понять процессы в моей стране – Шотландии, в 1997 году только что проголосовавшей на референдуме за создание собственного парламента, который начал работу в 1999 году. Меня особенно интересовало, почему национализм как политическое движение исторически был в Шотландии столь слаб, несмотря на то, что «шотландскость» как идентичность была, парадоксальным образом, очень сильна. Господствующим национализмом был британский (или даже – для многих шотландцев, происходящих из ирландских католиков, – ирландский), а не шотландский. При той политической гегемонии, которой в последнее время обладает Шотландская национальная партия (ШНП), легко забыть, что она, хотя и существовала с 1934 года, до 1967 года имела лишь одного депутата в Вестминстере[1], и то на протяжении всего нескольких месяцев. Лишь с 2007 года она составляла правительственное большинство в Холируде[2] и в 2015 году добилась большинства среди парламентариев от Шотландии в Вестминстере; и даже сейчас шотландцы не обязательно голосуют за ШНП по националистическим мотивам. Объяснение конкретики шотландского вопроса привело меня к соображениям более широкого характера, касающимся национальной государственности вообще; но были еще три фактора, влияния которых не мог избежать никто работавший над этими темами в 2000-е годы. Первый (и здесь примером было положение дел в Шотландии) – рост национализмов «безгосударственных наций» на развитом Западе, в ситуациях, когда не было (или уже не было) национального угнетения, как в Каталонии или Квебеке. Вторым фактором была дезинтеграция существующих национальных государств на «этнической», как это часто характеризовалось, основе, наиболее очевидным образом – в Югославии и нескольких центральноафриканских странах. Третьим фактором стали утверждения глобалистов-неолибералов о том, что форма национального государства становится «излишней» (хотя после программ «финансового спасения» 2008 года мы явно меньше слышим об этом).

 

 

В «Манифесте коммунистической партии» Маркс и Энгельс писали, что «рабочие не имеют отечества», и это – в очень абстрактной интерпретации – стало одним из самых известных их высказываний по национальноу вопросу. Но более поздние работы, посвященные Польше и Ирландии, были сфокусированы на конкретной политической стратегии, подчеркивая диалектическую взаимосвязь между национальным самоопределением и пролетарским интернационализмом. Чему мы можем научиться у Маркса и Энгельса относительно национального вопроса, и что означало для них слово «нация»?

Маркс и Энгельс использовали слово «нация» в нескольких разных значениях: иногда, как Иоганн Гердер, в значении народа; иногда, как Адам Смит, в значении территориальной единицы; а иногда – в значении, объединявшем первое и второе. Иначе говоря, они, как и абсолютно все в то время, использовали это слово очень вольно и в обыденном понимании – совсем не с той научной тщательностью, с которой они определяли «капиталистический способ производства», например. Они, безусловно, не связывали нации специально с капитализмом; Энгельс даже говорит иногда о «германской нации», существовавшей во время падения Римской империи. Поэтому я – как модернист в теории нации[3] — не думаю, что разрозненные и теоретически не проработанные комментарии Маркса и Энгельса, касающиеся отдельных наций, образуют базу для марксистской теории этого явления. Их теория идеологии может дать нам намного больше; конкретнее – то, что сам Маркс говорил о религии. Эти высказывания, конечно, долгое время толковались неправильно, отчасти по неаккуратности, отчасти сознательно. Смысл того отрывка, где говорится про «опиум народа», не в том, будто бы религия – это наркотик, прописываемый правящим классом для притупления чувств народа, а в том, что люди сами вырабатывают ее, чтобы заполнить пустоту, созданную тем, что более поздний Маркс назвал бы их отчуждением. В этом смысле национализм есть современная форма религии, в которой государство или силы, стремящиеся создать новое государство, выполняют ту организационную роль, которую когда-то играла церковь.

Действительно важные вещи, сказанные Марксом и Энгельсом непосредственно по поводу наций, касаются того, как социалистам следует относиться к конкретным национальным движениям. В основе своей их отношение исходит из того, создаст ли, скорее всего, успех какого-либо движения – сецессионистского или ирредентистского – лучшие возможности для социалистической революции (хотя это часто проявлялось косвенным образом). По сути, они рассматривали национализм (в смысле политических движений, ведущих к созданию национальных государств) как часть процесса буржуазной революции, которой предстоит смести докапиталистические формы и реализовать условия для формирования рабочего класса. Именно в этом контексте они принимали решение: какой национализм поддерживать, а какому – противостоять. Польша и Ирландия были угнетены и задерживались в развитии соответственно Российской и Британской империями, поэтому их нужно было поддерживать. В то же время тем национальным движениям, существование которых зависело от великих империй, например, панславизму в 1848 году, нужно было противостоять. С последним выводом можно, конечно, соглашаться, не принимая при этом мистифицированного вздора насчет «неисторических наций», который иногда использовался в качестве аргументации Энгельсом.

 

"Еще есть угнетенные народы, например, курды, палестинцы и тибетцы, но для того, чтобы сформулировать ответ на проблему шотландского или каталонского национального движения, понятие угнетения не особенно полезно."

 

Вы констатируете, что у «классических марксистов» очень мало наработок по систематическому осмыслению понятия нации и что важнейшие соображения по этому вопросу (сформулированные по большей части австромарксистами) выражают преимущественно немарксистские подходы. Чего они не учитывали, и что могло бы стать фундаментом марксистского подхода к теории нации?

Если оставить в сторонеавстромарксистов, в большинстве классических марксистских обсуждений национализма, вслед за Марксом и Энгельсом, основное внимание уделялось стратегическим вопросам: какие национальные движения следует (если вообще какие-то следует) поддержать, а каким следует противодействовать. Интересно, что фигуры, связанные с теми двумя нациями, которые больше всего заботили Маркса и Энгельса, – Роза Люксембург (Польша) и Джеймс Коннолли (Ирландия), – заняли диаметрально противоположные позиции (Коннолли, конечно, был шотландцем, но происходил из ирландских католиков). Мне в какой-то мере симпатично отрицание Розой Люксембург понятия «права наций на самоопределение» как формы метафизики, но ленинское различение между «угнетающими» и «угнетенными» нациями было тем не менее существенно важным в качестве «рабочей точки отсчета», во всяком случае, в колониальную эру. Сегодня ситуация сложнее. Ясно, что еще есть угнетенные народы, например, курды, палестинцы и тибетцы, но для того, чтобы сформулировать ответ на проблему шотландского или каталонского национального движения, понятие угнетения не особенно полезно; нужна более широкая концепция, определяющая, что именно соответствует интересам рабочего класса.

Представители классического марксизма, однако, немногое могли сказать по поводу того, что же в действительности составляет нацию, помимо беглых ссылок на то, что общий язык играет центральную роль и что форма национального государства подходит для капиталистического развития. Именно по этой причине многие из наиболее влиятельных марксистских исследователей национализма обращались к немарксистским мыслителям в поисках теоретического «каркаса»; особенно это проявилось у Тома Нейрна с его опорой на веберианца Эрнеста Геллнера. Я тем самым не хочу отрицать ценность работ Геллнера, – наоборот, речь как раз о том, что им присуща связность, которой не хватало их марксистским эквивалентам. Австромарксисты могут показаться исключением, и работы Отто Бауэра, безусловно, весьма продвинуты – но в таком направлении, которое, на мой взгляд, подразумевает перенниалистскую[4] или даже примордиалистскую[5] (в терминологии Энтони Смита) концепцию национализма: какая угодно форма идентичности, которую территориальная группа могла иметь, скажем, в V веке, ретроспективно получает ярлык «нации». Но центральный тезис марксизма, несомненно, заключается в том, что определенные типы идеологии и сознания возможны лишь в определенные моменты истории. Когда теоретики отказываются от этой перспективы, это обычно означает, что они подпадают под влияние той самой идеологии, которую они стремятся объяснить, – как это случилось, на мой взгляд, и с Бауэром, и с Нейрном.

 

 

В Вашей книге Вы проводите различие между национальным сознанием и национализмом. Не могли бы Вы пояснить эти два термина и следствия, вытекающие из этого различения (также в отношении понятия идентичности)?

Нации можно определять объективно или субъективно. Первый способ, при котором обычно используется некоторый «контрольный список» факторов, таких, как язык и территория, конечно, создает впечатление научной строгости. К сожалению, нации имеют тенденцию возникать в группах, где эти факторы отсутствуют, как бы это ни было, без сомнения, неудобно социологам и политологам: если сказать швейцарцам, что они – не нация, поскольку у них нет общего языка, или курдам, что они – не нация, потому что у них нет сплошной территории, маловероятно, что это убедит представителей этих (в других отношениях очень разных) групп. Фактически единственное вразумительное определение нации, не порождающее автоматически аномалий и исключений, – субъективное: это группа людей, ощущающая свое коллективное отличие от других групп, обычно (но не обязательно) по ряду накопившихся историко-культурных причин. Эти причины могут быть разными в разных случаях, но это субъективное ощущение идентификации – единственное, что все такие группы имеют общего. Это чувство взаимного признания и есть то, что я называю «национальным сознанием»: более или менее пассивное выражение коллективной идентификации среди социальной группы. Для народа (например, до недавнего времени – для большинства современных шотландцев и каталонцев) вполне возможно обладать национальным сознанием, не становясь националистами, но невозможно быть националистом без национального сознания.

Национальное сознание – это не то же самое, что национальная идентичность. Идентичности – это совокупности всех внешних знаков, посредством которых люди показывают самим себе и другим людям, какую категоризацию они для себя выбрали. Эти знаки могут быть видимыми, как определенный тип одежды, или слышимыми, как определенный способ говорить, но чаще всего – это просто то, как люди реагируют, когда к ним адресуются тем или иным образом. Таким образом, национальное сознание – это внутреннее психологическое состояние, ищущее выражения через внешние знаки идентичности.

Национализм – это более или менее активное участие в политической мобилизации социальной группы, направленной на построение или защиту государства. Как политическая идеология национализм – какой угоднонационализм, и относительно прогрессивный, и абсолютно реакционный, – подразумевает два непременных принципа: национальная группа должна иметь свое собственное государство, независимо от социальных последствий; то, что объединяет национальную группу, важнее того, что ее разделяет, прежде всего – классового разделения. Наконец, можно требовать национального государства и без национального сознания, и без национализма: так, без сомнения, обстояло дело в случае с шотландским референдумом о независимости 2014 года, когда многие шотландцы вели кампанию и голосовали за отдельное государство из «социальных», а не «национальных» соображений.

Социологическая традиция, вдохновляемая Дюркгеймом и Вебером, настаивает на том, что общества должны выработать «когезию», сплоченность, чтобы противостоять дезинтегрирующим последствиям индустриализации. Каким образом марксистская сосредоточенность на определяющей роли капиталистического способа производства позволяет глубже понять развитие национального сознания?

Здесь ключевая фигура – не Дюркгейм и не Вебер, а уже упомянутый мною Геллнер. Национализм здесь, по сути, выполняет ту же роль, что и религия в обществах, которые веберианцы называют традиционными или аграрными. Фактически эти авторы отвергают идею о нациях как перманентных аспектах существования доиндустриального человечества лишь для того, чтобы снова ввести представление о неизбежности наций применительно ко времени после начала процесса индустриализации. Подчеркивание марксистами определяющей роли капиталистического способа производства отчасти базируется на том историческом факте, что население некоторых территорий выработало как развитое национальное сознание, так и полностью сформировавшийся национализм до того, как там началась индустриализация, – прежде всего в Англии, но также и в Соединенных Штатах, Франции и в меньшей степени – в Соединенных Провинциях Нидерландов. Утверждать, что нации появились лишь где-то ближе к концу XVIII века, было бы столь же абсурдно, как и утверждать, что капитализм возник лишь в этот период. В действительности национальному сознанию для того, чтобы стать доминирующей формой сознания, потребовалось столько же столетий, сколько капитализму – для того, чтобы стать доминирующим способом производства, и первое стало следствиемвторого.

В этих доиндустриальных капиталистических государствах национализм был продуктом четырех основных элементов. Первый из них – выделение территорий экономической активности, отграниченных от внешнего окружения и внутренне связных. В этом контексте важность капиталистического развития относится не столько к сфере производства, сколько к сфере обращения, поскольку именно через выстраивание сетей торговых отношений торговый капитал начал связывать рассеянные сельские сообщества как друг с другом, так и с городскими центрами, формируя емкий внутренний рынок. И с этим элементом прямо связан второй – принятие общего языка сообществами, связанными друг с другом на экономическом уровне. Потребность в общении в целях рыночного обмена начала ломать индивидуальные отличия локальных диалектов, создавая общий (или хотя бы понятный всем) язык. Таким образом, язык стал устанавливать границы между сетями торговых связей, о которых было сказано выше, причем эти границы не обязательно совпадали с границами средневековых королевств. Понятно, что такая экономическая и языковая унификация проходила намного проще в небольшом централизованном королевстве типа Англии, нежели на территории наподобие Германской империи. Формированию стандартных языковых норм в огромной мере способствовало изобретение книгопечатания – с теми возможностями, которые оно давало для кодификации языка в массовых изданиях. Все большая стандартизация языка оказывала затем обратное влияние на свою первоначальную экономическую базу: торговцы, чьи торговые сети вначале определяли территорию языкового взаимопонимания, сами все более идентифицировали себя с данной территорией, ведя дело к устранению конкурентов, говоривших на других языках.

Третьим элементом была специфика абсолютизма – той формы, которую принимало феодальное государство во время экономического перехода от феодализма к капитализму. Локальные юрисдикции, характерные для классической эпохи военного феодализма, стали сменяться большей концентрацией государственной власти, в особенности через введение постоянных армий и – отчасти для того, чтобы оплачивать эти армии, – регулярного централизованного налогообложения. «Смерть и налоги» предполагали ведение дел бюрократиями, которым для этого требовалась версия местного языка, понятная на всей территории государства, что усиливало второй, «языковой», элемент, о котором я говорил выше. Эти изменения также привели к двум непредусмотренным последствиям. С одной стороны, введение регулярного налогообложения и принятие меркантилистской политики укрепляло экономическое единство, уже начавшее оформляться стихийно благодаря деятельности торговых капиталистов. С другой стороны, военное соперничество, которым характеризовалась новая система, диктовало необходимость мобилизации активной поддержки со стороны буржуазного меньшинства как источника финансирования и административной экспертизы. Тем не менее, несмотря на эти инновации, важно не ошибиться относительно роли абсолютизма в рождении национальной государственности – это была роль повивальной бабки, но не матери. Утверждение национальной государственности соответствовало по времени не основанию абсолютистских государств, а свержению абсолютизма.

 

"Там, где протестантизм стал после 1517 года господствующей религией на определенной территории, он способствовал формированию национального сознания."

 

Четвертый и последний элемент – это Реформация, превратившая религию в нечто большее, чем идеологически благочестивое «облагораживание образа» правящей династии. Там, где протестантизм стал после 1517 года господствующей религией на определенной территории, он способствовал формированию национального сознания, давая возможность самоопределения объединенных верой сообществ в противовес действовавшим на этой территории институциям римско-католической церкви и Священной Римской империи. Отчасти такое происходило благодаря доступности Библии на народном языке, но это, в свою очередь, зависело от уже имевшейся языковой базы для осуществления рыночных операций и государственного администрирования. Коротко говоря, протестантизм стимулировал национальное сознание лишь в той мере, в какой развитие капитализма предоставляло основу для этого. Естественно, что этот процесс быстрее всего проходил в Англии, но даже там протестантизм отделился от солидарности с монархом и его правлением не ранее смерти Елизаветы I в 1603 году.

Вне пределов небольшой группы стран, однако, капитализм и индустриализация приходили одновременно, так что Геллнер в какой-то мере прав, когда он говорит, что массовый национализм был продуктом индустриализации, но его наблюдения были излишне сфокусированы на функциональности национализма для индустриальных обществ. Как минимум не меньшее внимание должно быть уделено тому, как индустриализация и связанный с нею процесс урбанизации совместно породили в сознании людей такие изменения, которые сделали национализм возможным (для подчиненных классов), нежели тому, как порожденные этими процессами более сложные общества сделали национализм необходимым(для господствующего класса). Слишком легко игнорируется, насколько беспрецедентным был (и остается) этот опыт для переживавших его людей.

Вы отмечаете, что капитализм – это система конкурентного накопления, основанная на наемном труде. Эти два аспекта указывают на причины длительного сохранения системы государств: во-первых, капитал должен быть территориально консолидирован, чтобы быть конкурентоспособным; во-вторых, эта территория должна быть обоснована идеологически – национализмом, который можно использовать, чтобы привязать рабочий класс к государству и капиталу (Neil Davidson, Nation-States: Consciousness and Competition. Chicago: Haymarket, 2016, p. 220). Вы сожалеете о том, что в исследованиях часто делается излишний акцент либо на внутреннюю политику, либо на геополитические отношения. Как можно анализировать национальное государство более сбалансированным образом?

Проблема отчасти в особенностях разделения «академии» на более или менее произвольно очерченные дисциплины, когда национальное сознание – предмет изучения социальной психологии, в то время как национальное государство – «епархия» теории международных отношений. Этот способ исследования мира, который был чужд Адаму Смиту в той же мере, что и Карлу Марксу, дает запланированный идеологический эффект: он фрагментирует наше понимание того, как это все работает. Конечно, иногда бывает нужно исследовать специфический аспект социального целого, но это можно сделать удовлетворительным образом, лишь помня о том, что, каким бы микроскопическим ни был предмет, он есть частьбольшего целого, производной от которого выступает его значимость. Нет никакого специального способа справиться с «академической фрагментацией» применительно к предмету нации, иначе как выдвинув на первый план его рассмотрение с точки зрения тотальности, – как это верно и применительно к любому иному предмету.

 

 

Не могли бы Вы пояснить, почему «национальное сознание конкурирует за преданность рабочего с революционным классовым сознанием не напрямую, но как ключевой элемент реформистского классового сознания» (Neil Davidson, Nation-States: Consciousness and Competition. Chicago: Haymarket, 2016, p. 70)? И каковы последствия этого для революционной политической повестки?

Реформистское сознание было, как хорошо известно, описано Грамши как «двойственное» и «противоречивое»: с одной стороны, оно принимает долговременное существование системы, с другой – противостоит результатам ее функционирования. Наиболее базовое выражение этого противоречия – принятие рабочими системы наемного труда и вместе с тем нежелание принять тот конкретный уровень заработной платы, который им предлагается; но оно распространяется на все аспекты общественной жизни. Рабочие остаются националистами в той мере, в какой они остаются реформистами. И с точки зрения капиталистического класса отдельных стран такое их состояние абсолютно необходимо; иначе всегда есть опасность, что рабочие станут идентифицировать себя не с «национальными» интересами государства, в котором им привелось оказаться, а с интересами класса, к которому они обречены принадлежать независимо от случайных обстоятельств географического расположения. Поэтому национализм не следует рассматривать как нечто такое, что «появляется» лишь во время сепаратистских движение, с одной стороны, фашистских или империалистических проявлений – с другой: капиталистическая система порождает национализм как необходимое, повседневное условие продолжения своего существования. Она развивает новые структурные возможности, новые формы опыта и новые психологические потребности у людей, которые должны работать на фабриках и жить в городах. Именно эту потребность в некотором коллективном чувстве принадлежности, чтобы преодолеть эффекты отчуждения, потребность в психологической компенсации травм, наносимых капиталистическим обществом, и удовлетворяет национализм – в отсутствие революционного классового сознания, но в связке с реформистским классовым сознанием. Можно сказать, что источники национального сознания связаны с возникновением «ансамбля идентичностей», адекватного историческим условиям отчуждения, ставшего всеобщим; но потребности, порожденные капиталистической индустриализацией, сохраняются, пока сохраняется сама система.

Государству абсолютно необходимо обеспечить лояльность к себе, и средством для этого является нация. Рабочих часто просят принять как должное рост процентных ставок, снижение заработной платы и урезание социальных услуг или участие в империалистических войнах, но никогда – ради капитализма, всегда – ради какой-либо нации, «национального интереса». Не только государство призывает к этому. Сами организации рабочего класса укрепляют реформистское классовое сознание в национальном контексте. На самом элементарном уровне это происходит потому, что такие организации не склонны бросать вызов национализму, в рамках которого осуществляется политический дискурс, из страха быть «заклейменными» как непатриоты. Но важнее то, что они стремятся опредеять политику или влиять на нее в рамках существующего национального государства. Таким образом, как правило, противоречивый характер реформистского мировоззрения «усваивается» национализмом.

 

"Неолиберализму могут быть нужны нации, но он не требует существования каких-то конкретных наций."

 

В противовес распространенному допущению о том, что неолиберализм не нуждается в государстве, Вы не только считаете, что государство ему нужно, но и утверждаете, говоря словами Дэвида Харви, что «для выживания неолиберальное государство нуждается в определенного сорта национализме» (David Harvey, A Brief History of Neoliberalism. New York: Oxford University Press, 2005, p. 85; рус. пер.: Д. Харви. Краткая история неолиберализма: актуальное прочтение. М.: Поколение, 2007, с. 116). Не могли бы Вы пояснить эту связь?

В некотором смысле это лишь сегодняшняя форма общей потребности капитализма, о которой я говорил в предыдущем ответе. Неолиберальная организация капитализма ведет к усилению трех существующих тенденций: трансформации человеческих отношений в рыночные трансакции, сведения человеческих способностей к функции всего лишь факторов производства и самоидентификации людей прежде всего как потребителей. Результатом становится рост уровня атомизации и отчуждения в невообразимой ранее степени, с потенциально опасными последствиями для капитала, которому все еще требуется молчаливое согласие, а желательно – и активная поддержка рабочего класса в процессе его эксплуатации. Иначе система будет находиться под потенциальной угрозой – либо социальной дезинтеграции, когда индивидуализированные потребители перенесут конкурентные отношения рынка на все другие сферы жизни, либо социального конфликта, когда рабочие начнут открывать (впервые или заново) собственное классовое сознание и мобилизуются в собственных коллективных интересах. При этом репрессии сами по себе не приводят к той степени добровольного согласия, которая требуется системе. В этих условиях национализм играет три роли. Во-первых, он дает непосредственным производителям психологическую компенсацию определенного рода, которую невозможно получить просто от потребления товаров. Как говорится, не случайно националистический поворот в идеологии правящего класса Китая стал наиболее выраженным тогда, когда началось открытие китайской экономики мировым рынкам (в 1978 году) и было подавлено движение за политическую реформу (в 1989 году), после чего была развернута «кампания по патриотическому воспитанию», общий тон которой сохраняется и сегодня. Во-вторых, национализм действует как средство воссоздания на политическом уровне той сплоченности («когезии»), которая была утрачена на уровне социальном. В-третьих, он использует это чувство сплоченности для мобилизации населения вокруг успехов национальных капиталов в их противостоянии соперникам и конкурентам. Этот последний аспект требует определенной конкретизации, поскольку потенциально он влечет риски или, по крайней мере, неудобства для капитала. Британские консерваторы перед 1997 годом разжигали имперский национализм в отношении «Европы» не потому, что ЕС был в каком бы то ни было смысле враждебен неолиберализму: этот национализм был идеологическим маневром, отвлекавшим от неспособности неолиберализма поправить дела британского капитала. Сейчас, как показывает недавний референдум о членстве Британии в ЕС, задействованный с этой целью национализм стал для британских политиков и государственных администраторов, которые хотели бы проводить стратегический курс на усиление европейской интеграции, серьезной помехой, – каким бы рациональным, с их точки зрения, этот курс ни был.

Но существует и другая угроза для правящих классов, а именно – что неолиберальный национализм приведет к фрагментации неолиберальных государств. Здесь проблема глубже. Поскольку национализм – такой неизбежный аспект капиталистического развития, первой реакцией на нестерпимые условия становится попытка создания нового национального государства, хотя это, как правило, возможно лишь там, где уже существует определенный уровень национального сознания, как, например, в Шотландии. Иными словами: неолиберализму могут быть нужны нации, но он не требует существования каких-то конкретных наций. И использование национализма в качестве противовеса неолиберальной социальной и экономической политике может породить новые проблемы для конкретного правящего класса – не проблемы уровня классовой войны или «войны всех против всех», но такие, которые связаны с неопределенностями и неудобствами, вызываемыми потенциальной фрагментацией национального государства. Обычно такой результат достижим лишь в тех случаях, где имеется в наличии альтернативное национальное сознание, привязанное к некоторой выделенной территории внутри государства.

Однако, несмотря на эти риски или неудобства для капитала, неясно, что могло бы заменить национализм в качестве способа обеспечения хотя бы частичной лояльности рабочего класса капиталистическому государству и предотвращения формирования революционного классового сознания. Может ли лояльность быть передана «наверх» – на уровень глобальной или по крайней мере региональной структуры? Вряд ли. Как заметил в свое время Бенедикт Андерсон – кто будет умирать за СЭВ или Евросоюз? Просто перевести лояльность «вниз» на уровень индивидуальных капиталов тоже не получится. Мы знаем, что работники могут поддерживать свою компанию и даже идти на жертвы, чтобы она оставалась в бизнесе. Но это, как правило, бывает там, где фирмы местные, давно укорененные, а работники заняты на долгосрочной основе. Там, где работники соглашаются на жертвы в виде сокращений рабочих мест, ухудшения условий труда и снижения реальной зарплаты, они так поступают не из лояльности фирме, а потому, что они не видят альтернативы, которая не была бы чревата худшим исходом – полной потерей рабочего места. Отдельные менеджеры или «тим-лидеры» могут интернализовать этос McDonald’s или Wal-Mart, но «работяги» – нет: реальность повседневного конфликта между ними и работодателем выступает слишком откровенно, чтобы переступить через нее. Кроме того, даже те компании, которые все еще предоставляют медицинскую страховку и сохраняют соглашения о пенсионном обеспечении, и в самой малой степени не могут реализовать интегративные функции хотя бы самого слабого национального государства. Нефтяные миллионеры и медиа-звезды, которые соответственно финансируют «Чайную партию» в США и служат ее «публичным фасадом», могут стремиться сделать страну еще более комфортным местом для WalMart и Уолл-Стрит, но им всегда приходится оформлять свою рыночную риторику в категориях спасения нации от «марксистского антихриста в Белом Доме» и либеральных элит, «угрожающих американской свободе», а не восстановления прежней нормы прибыли.

 

 

Не все социальные конфликты можно свести непосредственно к классовой борьбе. Во время недавних конфликтов, например, в Югославии и Руанде, а также в связи с исламом «этничность» навязывалась в качестве главного фактора, объясняющего конфликт. В какой мере данную категорию можно считать способствующей пониманию этих конфликтов?

В том, каким образом понятие «этничности» все больше используется сейчас, есть определенные проблемы для левых. Из этих проблем выделяются прежде всего две. С одной стороны, те, кто одобряет этничность как утверждение культурной идентичности, в той мере, в какой ими акцентируются якобы природные различия между человеческими социальными группами, рискуют поддержать современную версию расистской идеологии. С другой стороны, перед теми, кто относится к этничности неодобрительно как к манифестации (реального или воображаемого) эксклюзивистского трайбализма («племенной исключительности»), поскольку они предполагают, что «этнические» национализмы особенно склонны вести себя как угнетающая/репрессивная сила, встает опасность затушевывания тех черт, которые присущи всемнационализмам, будь то национализмы угнетателей, угнетенных или не попадающие ни в одну из этих категорий.

 

"Задача социалистов – преодолеть те разделения, которые сейчас все чаще описываются как «этнические», устранив отношения угнетения, придающие этим разделениям значимость, а не увековечивать или укреплять их."

 

«Этничность» определялась до сих пор тремя способами: во-первых, как ситуация, когда членов группы объединяет общее происхождение и, соответственно, общее родство; во-вторых, когда их объединяет общее положение в международном разделении труда и, соответственно, общий род деятельности; и, в-третьих, когда их объединяет один или несколько общих культурных атрибутов и, соответственно, общая идентичность. Этничность в первом смысле более не существует. На самом деле даже еще до того, как капитализм в поисках рынков и сырья проник во все уголки мира, завоевания и миграция уже привели к тому, что эндогамные генетические пулы стали встречаться все реже и реже. Второе понимание сохраняет определенную применимость там, где оно используется для описания либо того, как европейские колонисты использовали существовавшее в докапиталистических обществах структурирование по профессиям, чтобы классифицировать население, выделив в нем якобы эндогамные группы, либо случаев, когда запущенные колониализмом миграции привели к тому, что определенные группы стали определять себя как эндогамные или как обладающие некоторым качеством или характеристикой, отличающим их от окружающего коренного населения. Преобладает же сейчас третье понимание, и именно его я считаю наиболее проблематичным, поскольку оно, по сути, служит способом «навешивания ярлыка» на людей с помощью идеологической «сверхкатегории», включающей в себя практически любые мыслимые характеристики, которыми эти люди могут обладать.

Задача социалистов – преодолеть те разделения, которые сейчас все чаще описываются как «этнические», устранив отношения угнетения, придающие этим разделениям значимость, а не увековечивать или укреплять их. Это может подразумевать поддержку угнетенных наций и народов; но понятие «этничности» в конечном счете работает на разделение людей по все более и более произвольным признакам. В лучшем случае оно, под видом воздания должного «культурным различиям», лишь затемняет то общее, что у людей есть, подчеркивая сравнительно поверхностные аспекты нашего социального мира. В худшем случае оно может быть использовано в процессе борьбы за дефицитные ресурсы в качестве средства уничижительного маркирования определенных людей для того, чтобы подвергнуть их преследованию.

 

 

Во Франции очень широко распространена идея Эрнеста Ренана о гражданском национализме, который противопоставляется этническому национализму. Поскольку оба типа национализма действуют в рамках национального государства, может ли иметь место существенное различие между этими двумя якобы жестко определенными, чистыми типами национализма?

«Гражданский» национализм нередко представляют как единственную правильную форму национализма. Говорят, что некоторые национализмы «по природе своей» носят угнетательский/репрессивный характер, поскольку они основаны на «этнической» идентичности. Часто проводят контраст между этим видом национализма и тем, который характеризуется как «гражданский" или «социальный»; например, так нередко описывают шотландский и каталонский национализм, не в последнюю очередь – сами шотландские и каталонские националисты. В этой аргументации насчет «гражданского» национализма интересно то, что именно она исторически использовалась для защиты угнетательских национализмов в многонациональных государствах наподобие Британии, помимо стран с республиканскими конституциями типа Франции. Для социалистов попытки использования «гражданского» национализма в качестве альтернативы «этническому» связаны с серьезными трудностями; особо выделяются две из них. Первая состоит в том, что категория «гражданского» уводит от реального понимания того факта, что национальное государствоне может не осуществлять определенные действия, каким бы «не-этническим» оно ни было. Одно из таких действий, как сейчас обнаруживают многочисленные беженцы из Сирии и других зон боевых действий, – защита границ от людей, считающихся «не принадлежащими к нашей нации». Вторая трудность – в том, что, как я сказал, отвечая на предыдущий вопрос, этничности могут быть «придуманы» врагами определенных групп для их категоризации или самими этими группами для самоидентификации без какой-либо отсылки к реальным или воображаемым отношениям родства: культуру так же легко сделать фундаментом этничности, как и трайбализм «крови и почвы». Но именно потому, что этничность есть социально конструируемая категория, этнические категоризации могут быть выстроены где угодно – с теми же ужасными последствиями, которые мы видели на Балканах, в Руанде, Ираке, Украине. Поэтому нет оснований считать, что при определенных условиях «гражданский национализм» не может, в свою очередь, превратиться в «этнический», – как это, собственно, произошло в 1930-е годы в Германии, представлявшей собой модернизированное, развитое и высококультурное капиталистическое общество. Этого вывода приверженцы «гражданского» национализма, конечно, очень хотели бы избежать.

 

 

В «Критике Готской программы» Карл Маркс писал: «Само собой разумеется, что рабочий класс, для того чтобы вообще быть в состоянии бороться, должен у себя дома организоваться как класс и что непосредственной ареной его борьбы является его же страна. Постольку его классовая борьба не по своему содержанию, а … «по форме» является национальной» (рус. пер.: К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., 2-е изд., т. 19. М.: Госполитиздат, 1961, с. 22). В какой мере выход из Европейского Союза может способствовать изменению баланса сил в Европе в пользу рабочего класса?

ЕС и его предшественники всегда были воплощением конкретного способа организации капитализма в данный конкретный период. Иначе говоря, это не какое-то образование, парящее выше происходящих в капиталистической системе перемен, выражая «европейские ценности» или еще какие-нибудь либеральные фантазии. Когда переход к неолиберализму был навязан внутри национальных государств-членов, он с неизбежностью стал частью политической линии и регулирующих норм самого ЕС; и, соответственно, ЕС начал свой собственный «марш» в направлении неолиберализма не позднее 1986 года, когда был подписан «Единый европейский акт». Это подтверждалось и углублялось всеми без исключения последующими пактами и договорами, начиная с 1991 года (Маастрихтский договор). Этот процесс шел легче, чем в отдельных национальных государствах, благодаря тому, что в ЕС никогда – даже в период, когда в нем в той или иной мере проводилась в жизнь более «социал-демократическая» концепция собственности и контроля, – не было демократических ограничителей, из-за которых процесс перехода к неолиберализму, например, в Британии или Италии сталкивался хотя бы с каким-то сопротивлением."

 

"Реформ никогда не удается легко добиться, особенно в условиях неолиберализма, поскольку неолиберальная политика вывела ряд механизмов из-под контроля государств."

 

Хайек доказывал в 1939 году, что на европейском уровне был бы желателен «межгосударственный федерализм», поскольку он обеспечил бы максимальную дистанцию между экономической активностью и областью компетенции назойливых политиков, вмешивающихся в рыночный порядок, чтобы завоевать поддержку невежественных избирателей на выборах. ЕС последовал совету Хайека, централизовав власть в руках назначаемых чиновников, прежде всего – в Еврокомиссии, которая единственная имеет полномочия вносить проекты законодательных актов, три типа которых – регламенты, директивы и решения – обязательны к исполнению. Европарламент в определенных обстоятельствах имеет право на то, чтобы с ним консультировались, но не имеет права собственной законодательной инициативы; в этом плане у него намного меньше власти, чем у любогонационального правительства или, если уж на то пошло, чем у любого автономного регионального правительства вроде шотландского или каталонского. Но это не единственное проявление дефицита демократии. Если Еврокомиссия – наднациональный орган, то Совет Европы – орган межправительственный. В нее входят главы государств или главы правительств государств-членов, которые, конечно, выбраны в своих странах – но не жителями других стран, чью судьбу решает Совет. Эти структуры – одна из причин, почему мы должны отвергнуть утверждения, будто ЕС поддается реформированию в той же степени, что и любое национальное государство. На самом деле – в намного меньшей степени. Капиталистические государства, пока они не низвергнуты, представляют собой постоянно действующие структуры, хотя в них может быть принята разная политика соответственно тому, какие политические партии или коалиции контролируют аппарат в данный момент, и эта политика может быть более или менее благоприятной для рабочего класса и угнетенных групп. Проблема ЕС в том, что, хотя он и не является национальным государством, баланс между неизбираемыми государственными администраторами и избираемыми в нем еще сильнее смещен в пользу первых, чем в государствах-членах. Реформ никогда не удается легко добиться, особенно в условиях неолиберализма, поскольку неолиберальная политика вывела ряд механизмов из-под контроля государств. Тем не менее, это не является чем-то невозможным. Во всяком случае, легче осуществить реформы в каком угодно государстве-члене, чем в самом ЕС, где для этого нужно добиться единогласия в Совете; но одновременная революция во всех 28 странах ЕС и то вероятнее, чем такое единогласие.

 

 

Второй «хайековский» аспект ЕС – это применение «политики регламентных ограничений» (касающихся объема бюджетных расходов, величины долга в процентах к ВВП, конкуренции), ставящих предел тому, что национальные политики могут сделать по требованию своих избирателей. Поскольку эти регламенты не допускают девальвации или таких уровней государственных расходов или долга, которые были бы необходимы для стимулирования экономики, «жесткая экономия» осталась единственным возможным ответом на кризис 2008 года. Поддержка Евросоюзом (проявляющим, кстати, здесь намного больший энтузиазм, чем Вашингтон) Трансатлантического торгового и инвестиционного партнерства (TTIP) и, возможно, еще более коварного Соглашения о торговле услугами (TiSA), – лишь самые последние и самые экстремальные примеры этого. В этом контексте для меня удивительно, насколько некоторые сторонники голосования за то, чтобы оставаться в ЕС, склонны проходить мимо опыта Греции. Как видно из откровений Яниса Варуфакиса о его встречах с «Тройкой», именно институты ЕС, – Европейский центральный банк и Еврокомиссия, а не Международный валютный фонд, – были наиболее непреклонными.

Отсутствие демократии и наличие обязывающих регламентных ограничений уже были бы достаточными причинами для выхода из ЕС; но есть еще по крайней мере три фактора, каждый из которых свидетельствует не только об имманентно реакционной природе этого проекта, но и о том, что он неспособен выполнить даже ту роль, которую больше всего превозносят либеральные пропагандисты, – преодоления национального эгоизма. Во-первых, ЕС построен таким образом, чтобы поддерживать структуру существующих неравенств между европейскими национальными государствами. За всеми разговорами о «солидарности» невозможно игнорировать тот факт, что перед нами финансовая и индустриальная структура, спроектированная таким образом, чтобы удовлетворять запросы сильнейших экономик – Франции и Германии (и с момента введения евро – во все большей степени именно последней), и при этом заставляющая слабейших играть по тем же правилам, всегда неблагоприятным для них, особенно в ситуации, когда не существует механизма перераспределения средств и ресурсов внутри ЕС подобно тому, как это может быть сделано внутри национальных государств.

Во-вторых, хотя ЕС и не является самостоятельной империалистической державой, он как коллективный орган все более выступает придатком к НАТО и вследствие этого – поддерживает интересы США. Эта роль была «записана в ДНК» ЕС с самого начала. США изначально поощряли и поддерживали создание предшественников ЕС в качестве «бастиона холодной войны» против своего российского имперского соперника, и в этом главная причина того, почему между 1945 и 1991 годами в (Западной) Европе не было войны: страны-члены ЕС, хотя и участвовали в экономической конкуренции друг с другом, были объединены под эгидой геополитического альянса во главе с США. Но если сам ЕС не выступает как империалистическая держава, основные входящие в него национальные государства все более выступают в этой роли, и они вовсе не всегда покорны требованиям Вашингтона. Здесь мы снова видим, как более сильные игроки ставят свои интересы выше мнимого европейского единства. Иногда они это «выносят вовне» (пример – постоянно недооцениваемое присутствие Франции в Центральной Африке), но в других случаях это проявляется в самом ядре Европы – самым очевидным образом в случае Германии, чье признание независимости Хорватии в 1992 году стало вкладом в последовавшую югославскую бойню.

В-третьих, ЕС является структурно расистским. Сама идея «Европы» – неизбежно исключающая. Сейчас мало вспоминают о том, как в сентябре 1987 года Марокко подало заявку на членство в ЕС, чем сильно развеселило членов Еврокомиссии, отклонивших заявку на основании «несоответствия критериям членства». Хваленая «свобода передвижения» внутри Евросоюза основана на блокировании передвижения людей извне ЕС – десятки тысяч отчаявшихся беженцев обнаруживают это сейчас. Зрелище этих людей, которых держат в лагерях за колючей проволокой и встречают полицейскими собаками и слезоточивым газом «на границах европейской цивилизации», само по себе достаточно постыдно, но оно еще отягощается отношением самих государств-членов. Ибо и здесь их индивидуальные интересы перевешивают даже коллективное варварство: Шенгенское соглашение разваливается, превращаясь в полный произвол отдельных государств, защищающих свои границы от «орд чужеземцев».

 

"ЕС организует правящий класс, а не рабочих."

 

Остается последний позитивный аргумент в пользу ЕС, который высказывается преимущественно некоторыми группами радикальных левых. Он состоит в следующем: капитализм господствует повсюду, начиная с уровня ЕС и вплоть до наших индивидуальных рабочих мест. Но, продолжают сторонники этого подхода, ЕС по крайней мере выполняет одну из немногих позитивных функций капитализма: он объединяет рабочих в одну из наибольших групп на планете, и их давление может трансформировать ЕС. Это классический пример подмены реальности нашими желаниями. ЕС организует правящий класс, а не рабочих. Как писал в другом контексте Троцкий, тормоз нельзя использовать в качестве двигателя. Не существует политических партий, профсоюзов или движений, действующих в масштабах всего ЕС. Солидарность, преодолевающая границы, зависит не от конституций или институций, а от готовности рабочих поддерживать друг друга, даже если они находятся в разных странах. Вместо того, чтобы взывать к воображаемым батальонам рабочих, организованных на европейском уровне, было бы полезнее начать конструктивную работу там, где мы находимся сейчас. Маловероятно, что борьба против неолиберального капитализма начнется одновременно по всему ЕС или ограничится его границами. Вероятно, мы увидим неравномерный ряд движений разной интенсивности в разных национальных государствах, которые в случае победы смогут сформировать новые альянсы и в конечном итоге – Соединенные Социалистические Штаты Европы. Но эта перспектива не может быть реализована в рамках ЕС, ее можно лишь выстроить заново на его руинах.

 

 

Говоря о политике США на Ближнем Востоке, Вы отмечаете, что «неспособность положить в основу анализа классовый базис современных государств приводит к ограниченному пониманию того, что именно является рациональным для государственных администраторов, и как следствие – к непониманию того, почему они совершают определенные действия» (Neil Davidson, Nation-States: Consciousness and Competition. Chicago: Haymarket, 2016, p. 228). Какое место занимает в антикапиталистической стратегии антиимпериализм?

То, что я хотел сказать в процитированном Вами отрывке, было по своему смыслу направлено в основном против некоторых версий «политического марксизма», связанных с именами Бреннера, Вуд, Тешке и т. д.; для них капитализм сводится к рыночной зависимости или принуждению. Но капитализм не сводится к рынкам, – в действительности, если бы мы приняли это определение полностью всерьез, нам пришлось бы усомниться в том, существует ли капитализм в большей части мира даже и сейчас. В специфическом контексте империализма, однако, фиксация на рынках ведет либо к фактически веберианским выводам, когда геополитика рассматривается как отдельная от экономики сфера, либо к тому, что решения политиков и государственных администраторов оцениваются как «иррациональные», поскольку они не отвечают непосредственно интересам конкретных капиталистических групп. Сейчас ясно, что нефтяные компании США вовсе не испытывали энтузиазма по поводу войны в Ираке, но капиталистическое государство должно действовать в интересах национального капитала в целом, а не только отдельных его фракций, и война в конечном счете означала именно это: Соединенные Штаты ставили целью преподать урок бывшим союзникам и нынешним врагам, продемонстрировав, что с ними случится, если они «зарвутся»; показать союзникам, что США остаются единственным государством, располагающим достаточным уровнем боевой мощи для подавления «стран-изгоев»; обеспечить контроль над доступом Китая к поставкам нефти и т. д. – ничто из этого не имеет отношения к рыночной конкуренции как таковой. Оставляя в стороне те неописуемые страдания, которые вторжение в Ирак причинило иракцам, – во многих отношениях оно было провалом и для американцев, но это не значит, что оно было иррациональным, просто это была игра с высокими ставками, результат зависел от ряда факторов, которых они не могли предвидеть, не в последнюю очередь – от уровня внутренней оппозиции.

Из сказанного следует, что я действительно считаю антиимпериализм необходимой составляющей любой серьезной антикапиталистической стратегии, но важно понимать, что это означает. Неспособность левых прийти к последовательной позиции в отношении нынешней ситуации на Ближнем Востоке отчасти обусловлена тем, что сталинисты и другие представители «социализма сверху» действительно верят, что, например, Асад – антиимпериалист, или, по крайней мере, не могут увидеть никакой альтернативы ему, которая могла бы когда-либо вырасти «снизу». Но есть и другая проблема, более теоретического характера, принимающая две формы. Одна из них – ряд неправильных толкований классических марксистских позиций по вопросам империализма и самоопределения, сформулированных непосредственно перед первой мировой войной или во время нее. Другая, усугубляющая первоначальную ошибку, – представление, будто эти позиции можно просто перенести из того времени, когда они были сформулированы, в сегодняшний день без какой-либо серьезной попытки дать оценку произошедших с тех пор перемен (хотя эта проблема вряд ли ограничивается вопросами империализма и самоопределения).

 

 

Когда Карл Либкнехт выдвинул лозунг «главный враг в своей стране», он не имел в виду, что этот враг в своей стране – единственный. Контекст здесь играет ключевую роль. Правые и центристы во Втором Интернационале оправдывали поддержку «своих» государств в первой мировой войне либо самозащитой, либо тем, что другая сторона была чем-то хуже – менее демократичной, сильнее угнетающей колониальные народы, которыми она правила, и т. д. Именно поэтому так важно было понимание системной природы империализма: не имело значения, кто сделал первый выстрел, поскольку конкуренция между господствующими державами в любом случае привела бы в какой-то момент к войне. Отсюда вытекает необходимость для социалистов повсюду противостоять тому государству, в котором они находятся, а не использовать действия врагов этого государства как предлог для того, чтобы этого не делать. Но Ленину не приходило в голову, что революционное противостояние российскому варварству требует от него молчать о немецких зверствах, и он о них действительно не молчал. Подразумевалось, что лозунг «превратить империалистическую войну в гражданскую» применим повсюду, с обеих сторон фронта, от Британии до Японии.

По крайней мере некоторые нынешние деятели, провозглашающие себя антиимпериалистами, от определенных аспектов этой традиции отказались. Начнем с того, что империализм больше не рассматривается как система, как неизбежная сторона современного капитализма. Вместо этого империализм понимается как политика, проводимая правительствами, или как атрибут определенных национальных государств, или даже принимает вид существа, наделенного чувствами, когнитивными или эмоциональными способностями, как в тех удивительных формулировках, в которых империализм «материализуется» таким образом, что ему что-то «нужно», он чего-то «хочет», что-то «считает» и т. п. В большинстве таких случаев считается, что за все события и процессы – от образования ИГИЛ до украинской революции – несет ответственность империализм США: ни у кого больше нет дееспособности и/или мотивации. Все происходящее видится как результат работы всемогущей, хотя и скрытой, руки «американского империализма». Есть ли смысл сопротивляться столь мощному врагу? Иногда США заменяются недифференцированным и единым «западным империализмом», внутри которого как бы нет конфликтующих интересов, конкурирующих капиталов или геополитического соперничества. Такое словоупотребление фактически раскрывает карты. «Западному» империализму, как правило, противопоставляется (якобы неимпериалистический) «Восток». Так вот: представление, согласно которому возможны «дегенерировавшие» или «деформированные» рабочие государства, в которых реальные рабочие не только не имеют никакой власти, но и подвергаются чудовищному бюрократическому угнетению, всегда было метафизической ерундой[6]; но в призывах к защите таких государств была хотя бы какая-то логическая последовательность. Что совершенно удивительно – это призывы сталинистов и по крайней мере некоторых ортодоксальных троцкистов к защите и выгораживанию путинской России или асадовской Сирии – коррумпированных, недемократических и при этом в стандартном смысле капиталистических государств. Последовательно проведенная, эта логика в 2011 году вела бы (и в некоторых случаях действительно вела) к тому, чтобы поддержать египетскую революцию (поскольку она была направлена против союзника США), но выступать против сирийской (поскольку она была направлена против врага США). Социалисты Запада обязаны противостоять кровавым интервенциям своих правительств на Ближнем Востоке или в других местах, но нет никаких оснований примешивать к этому поддержку режимов, убивающих рабочих и крестьян – базу любого будущего нового революционного движения.

Перевел Юрий Дергунов и Игорь Готлиб


Источники

Маркс, К. 1938 [1857]. Критика Готської програми. Київ: Державне видавництво політичної літератури.

Харви, Д. 2007 [2005]. Краткая история неолиберализма: актуальное прочтение. Москва: Поколение.

Davidson, N. 2016. Nation-States: Consciousness and Competition. Chicago: Haymarket.

Davis, M. 2015. “Marx’s Lost Theory”. In: New Left Review, II/93, pp. 45–66.

Примечания

  1. Вестминстерский дворец в Лондоне – место проведения заседаний британского парламента. – Здесь и далее примечания переводчика. 
  2. Холирудский дворец в Эдинбурге – место проведения заседаний парламента Шотландии.
  3. Модернизм в теории нации и национализма – понимание этих явлений как порождений общества эпохи модерна. 
  4. Перенниализм или этносимволизм – теория нации и национализма, согласно которой эти явления принадлежат эпохе модерна, но коренятся в многовековых предпосылках истории и культуры этноса. 
  5. Примордиализм – теория нации и национализма, исходящая из того, что они являются вечными и надысторическими феноменами, тождественными этничности как таковой.
  6. Нил Дэвидсон придерживается в отношении обществ советского типа теории «государственного капитализма». 

Notes:

1. Вестмінстерський палац у Лондоні – місце проведення засідань Британського парламенту. – Тут і далі примітки перекладача.

2. Голірудський палац у Единбурзі – місце проведення засідань парламенту Шотландії.

3. Модернізм у теорії нації та націоналізму – уявлення про ці явища як породження модерного суспільства.

4. Переніалізм або етносимволізм – теорія нації та націоналізму, що виходить із модерної природи цих явищ, які, втім, базуються на багатовікових передумовах історії та культуру етносу.

5. Примордіалізм – теорія нації та націоналізму, яка виходить із того, що вони є одвічними та позаісторичними феноменами, тотожними етнічності як такій.

6. Ніл Девідсон дотримується теорії державного капіталізму щодо суспільств радянського типу.

Рекомендуемые