Политика

Растерянные революции, или Что осталось от 1917 года?

8588

Артемий Магун

Сегодня, через 100 лет после революции 1917 года, у нас есть возможность взглянуть на нее с учетом статуса революций в современном мире. Революция 1917-го была уникальна и долгое время рассматривалась как единократное начало нового мира. Она также была кульминацией серии «левых» революций, прежде всего во Франции – от 1789 к 1848 и 1871, а затем к русскому 1905-му году. Параллельно проходили и другие революции, в основном национально-освободительные, но указанные якобинско-социалистические события рассматривались как задающие тон именно всемирной истории.

Сегодня, однако, революции происходят почти каждый год, а иногда и по нескольку в год. Вряд ли можно отмахнуться от них как от чисто поверхностных «надстроечных» явлений. Все революции начинаются как лавинообразные возмущения народа, деморализующие государственные органы, просто в некоторых случаях эти возмущения приводят затем к коренной перестройке общества (не только Россия 1917, но и например СССР 1991-го), а чаще они захлебываются, приводя к нестойкому компромиссу. Иногда, как в 1968 году, перестройка общества следует без изменения государственного строя.

В последние 40 лет революции против «авторитаризма» не только стали правилом (затянувшаяся «третья волна демократизации»), но превратились также и в своеобразную этико-политическую парадигму для левых западных философов (Бадью и др.). На смену рациональным политическим принципам пришли экзистенциальные: общество должно регулярно перезагружаться через события высвобождения подавленных групп, на этом событии может строиться этический, исторический субъект, а иначе государство парит как бы в воздухе без субъекта.

 

"Революции – это крайние проявления общей тенденции, при которой систематические демонстрации против государства, если они не очень рьяно разгоняются, служат залогом демократизма."

 

Популярность революций в теории – знак трансформации современной демократии. Она теперь понимается в меньшей степени как репрезентация народа в парламенте и правительстве или регулярное обновление власти на выборах, а как наличие протестно настроенного гражданского общества, сосуществующего с государством. Поэтому революции – это крайние проявления общей тенденции, при которой систематические демонстрации против государства, если они не очень рьяно разгоняются, служат залогом демократизма.

Конечно, современные революции, строго говоря, «буржуазные». То есть они не ведут к социалистическим реформам, их ведущей (хотя не единственной) действующей силой является средний городской класс, и во многих случаях преобладает националистическая идеология. Но в то же время нельзя сказать, чтобы эти революции были стерильны: в них гибнут люди, в них рождаются новые творческие возможности для перестройки жизни, они создают в обществе невиданную горизонтальную солидарность и порождают исторический энтузиазм по всему миру (как волна революций 2011).

 

 

Проблема в том, что этот энтузиазм недостаточно исторически конкретен. Наследие революции 1917 с ее строительством коммунизма и жестким якобинством в политике не востребовано. Поэтому революция сегодня – это демократия минус коммунизм. Но в чем она заключается и как она может быть глобально осуществлена? Наиболее успешный пример – строительство национальных парламентских институтов и интеграция в Евросоюз. Так поступили восточноевропейские страны, но тем самым собственно учредительный демократический момент был минимизирован. В строительстве мягкого капитализма под руководством новых империй нет ничего особенно захватывающего. Цветные же революции в бывшем СССР и арабские революции 2011-12 годов не смогли ни породить эмансипаторных институтов, ни присоединиться к какому-либо интеграционному проекту (возможно исключение – Тунис, но не случайна его тесная связь с Францией). Зато во многих случаях они привели к затяжным гражданским войнам, что означает, что революции остановились на раскалывающей, негативной стадии и раскол не удалось удержать от катастрофического распада.

Теперь вернемся и посмотрим с этой новой, несколько растерявшейся в истории точки зрения на русскую революцию 1917 года.

1) Нельзя считать эту революцию сугубо органической и содержательной, в противовес антиколониальным, национально-освободительным, антиавторитарным, но всегда кем-то поддержанным извне революциям XX-XXI вв. Известно, что большевиков обвиняли в том, что они сознательно подыгрывают немцам. Моральный аспект этого обвинения большого смысла не имеет: интернационалистская повестка большевиков и их антивоенная платформа были всем известны, и Ленин выступал как один из вождей мировой социал-демократии, а не национальный политик. Поэтому обвинения в немецких связях не смогли лишить его широкой поддержки – в отличие от современных революционеров, например в Украине, обвинения которых в американской поддержке правительством России действительно были болезненны. Ведь украинские революционеры представляют себя прежде всего национальными деятелями.

В то же время сам факт немецкой поддержки большевиков (хотя она вряд ли была решающей для их победы и была по масштабу несравнима, например, с нынешним «продвижением демократии» Западом) несомненен и типичен для революций. Они происходят не в вакууме, а в сложной игре геополитических противоборств. Кодзин Каратани, в недавней книге «Структура мировой истории», даже делает отсюда пессимистический вывод о невозможности мировой революции (Karatani 2014: 294–295). Поскольку, пишет он, во-первых, революция в одной стране на время ослабляет ее военно-политически, а во-вторых, пугает консервативные элиты в окружающих странах и разубеждает их в плодотворности демократизма. Поэтому – и это видно на примере Европы 1918–1919 годов – экспансия революции захлебывается. Уроки русской революции, да и многих прочих, состоят поэтому в необходимости формировать интернациональное движение, синхронизировать его шаги, и сочетать революцию в одних странах с радикальным реформизмом в других, с целью постепенного создания мирового федеративного государства. Если ты готовишь революцию при поддержке немцев или американцев, то нужно понимать, есть ли у тебя эмансипаторная программа для соответственно Германии и Америки.

Современная же история делает все яснее трудности построения демократии в одной стране (или нескольких странах), сравнимые с трудностями построения социализма в одной стране. Демократические режимы сталкиваются с проблемой метеков, неграждан («мигрантов») в отсутствие четкого понимания, почему те не имеют гражданских прав, если демократия – это такая уж универсальная ценность. Открытость и включение автоматически открывают публичную сферу для иностранного «вмешательства», и если вмешательство не так опасно, то, как мы видим на примерах и США, и России, опасна паника элит по ее поводу.

2. Что социалистическая революция 1917 г. была также и национально-освободительной и что Ленин объединил классовую борьбу с национальной (став тем самым первым «интерсекционалистом»), это общеизвестно. В этом смысле революция 1917 г. не так уж выбивается из ряда последующих революций XX века с той разницей, что национальное освобождение не было доведено до конца и превратилось в империализм в духе «affirmative action» (Martin 2001). Правда, теперь, после 1991 года, когда большинство новых «наций» благополучно отделилось от России, получается, что революция 1917 года с запозданием реализовала свою миссию национального освобождения, в том числе для народов, которые ранее не имели собственных государств. Но в то же время мы видим по всему миру, что задача деколонизации и национального освобождения в центральных странах сменяется другой, а именно интеграцией этнических меньшинств и населения колониальных стран в демократические общества. Задача деколонизации худо-бедно решена, но она решена в глобализованном, взаимосвязанном, перепаханном миграциями мире, и поэтому выявляет нерешенную задачу установления равенства и глобального гражданства. Мультикультурализм как лозунг устарел, в США ставится задача включения меньшинств в нормальное взаимодействие общества. Но гетто в центрах американских городов и в пригородах французских городов никуда не исчезли. На фоне разрыва между формальным членством и реальным статусом изгоя у этно-религиозных «меньшинств» возникает уже не революционная (нет и видимости универсального проекта), а террористическая, в лучшем случае консервативно-революционная программа.

В этом смысле якобинская политика большевиков, которые сами конституировали «национальности», которые потом надо было интегрировать, и чуть ли не насильно привязывали их к территории, не отменяя при этом задач интеграции этих меньшинств через образование и партийную карьеру – эта политика предстает пусть и не невинной, но и не такой уж реакционной на фоне кризиса либеральной модели. Даровая растрата революционной энергии в начале XXI века может дорого обойтись, поэтому выбор сегодня стоит не, как раньше, между социализмом и варварством (социализм во многом построен в Европе – и что с того?), а между революцией и фашизмом как стратегиями угнетенных.

3. Большевистская революция 1917 г. была в каком-то смысле революцией против революции или революцией революции (как Режис Дебре охарактеризовал деколониальную борьбу). Отсюда ее противоречия – с одной стороны, она сохранила символику, риторику революции, которые были выдвинуты еще в феврале-марте, продолжала аппелировать к энтузиазму масс. С другой – она сделала ставку на строительство государства, а впоследствии, при Сталине, перешла по ряду направлений к откровенно консервативной политике (т. н. «великий откат»). Задача же, как представляется мне, и как представлялось многим советским интеллектуалам, в частности Платонову, Выготскому, Бахтину, была где-то посередине – в том, чтобы закрепить в институтах революционный дух. Потому что, как мы видим сегодня после сотой революции, сама по себе революция в чистом виде, в единственном числе, перестала быть чем-то радикально эмансипаторным. В результате такой «буржуазной», то есть политической, революции воцаряется бурный энтузиазм и чувство новизны, но по прошествии некоторого времени этот дух перестает находить себе выход и приобретает негативный, меланхолический или террористический смысл. Чтобы этого не произошло, необходима эта вторая революция как снятие первой. Советскому Союзу не удалось достичь этого баланса, он сорвался в пике терроризма, но попытки были впечатляющие. Культура революционной романтики, республиканского духа, повторяющиеся попытки провести очередную мобилизацию, международная поддержка революций – все это было вариациями на тему революционной демократии, но не убеждало, поскольку – вплоть до Горбачева – элиты не ставили себя сами на кон в своих экспериментах по контролируемой революционности.

4. Классовая повестка революций сегодня размыта. Попытка Негри и Хардта выявить новый пролетариат нематериального труда пока не сработала, потому что этот «пролетариат» рассматривается прочими группами как привилегированный класс. Грубо говоря, рабочий класс переехал в Юго-Восточную Азию, а крестьянство осталось в Латинской Америке. Поэтому современные революции проходят под национальными и/или «народными», популистскими лозунгами.

 

 

Но и в Советском Союзе классовая революция как таковая не получилась. Уже при Сталине фокус сдвигается на «трудящихся» в целом. Зато выдвигается новый класс номенклатуры, и непропорционально большую роль на протяжении всей советской истории играет интеллигенция. Тем не менее, если мы посмотрим сегодняшними глазами на революцию 1917 года, мы видим, что это была успешная плебейская революция, сделавшая темой противостояние культурной элиты и народа (который она ранее угнетала). Позавчерашние крепостные и вчерашние неграмотные крестьяне хлынули в города. Писатели 1920-1930-х годов, прежде всего Платонов, Зощенко, Булгаков, с разной степенью симпатии описывают этот драматический прорыв в культуру «варваров». По мнению Стивена Коткина (Kotkin 2014), даже приход к власти Сталина объяснялся во многом тем, что он был одним из немногих носителей плебейского габитуса в элитарной среде лидеров большевиков. Сталинский террор, охвативший все группы населения, особенно ударил по крестьянству и интеллигенции. В 1970-е вновь возникшая народная интеллигенция обратила внимание на окружающее ее грубое «простонародье» сначала с новым народническим порывом, а потом с нарастающим антинародническим отвращением. Здесь не получилось ни врастания «народа» в буржуазную образованность, ни классового компромисса. Страна стремительно поделилась вновь на две культуры и две больших группы, интеллигенцию и народ («гопников», «быдло» и т. д.), которые спорили между собой за гегемонию. Такие институты, как армия и тюрьма, с их блатным языком и ритуалами «опускания» стали не случайно так важны для культуры: в них нашел выражение антиаристократический и антибуржуазный дух, ставший перверсивным продолжением революции. Конечно, советская народная культура, слившись с технологичной «массовой», породила не только насилие, но и самобытные стили и культурные практики. Правда, для их артикуляции снова понадобилась интеллигенция в ее народническом изводе.

 

"Не надо надеяться на стереотипную агитку о том, что демократия – это режим буржуазный и высокоцивилизованный и что революция – это становление свободного ответственного гражданина."

 

В этом смысле 1991 год был продолжением великой плебейской революции 1917-го: в новой России капиталистические и военно-полицейские элиты решительно отстранили интеллигенцию от власти и утвердили господство простонародной («массовой») культуры, как правило, в дешево-популистском и традиционалистском исполнении («демократическая» же интеллигенция быстро перешла к антипопулизму (Джагалов 2011)). Так, в авторитарных политических формах проглядывает демократическое революционное содержание. То есть не надо надеяться на стереотипную агитку о том, что демократия – это режим буржуазный и высокоцивилизованный и что революция – это становление свободного ответственного гражданина. Так действительно должно стать, если революция создает прочные институты самоуправления и умудряется при этом еще и обеспечить достойный уровень жизни. Но пока этого не произошло, мы имеем социальную демократизацию без демократизации политической и вчерашние рабы не переходят в одночасье к господскому сознанию. Если Кожев считал всех современных граждан господами без рабов, то этому надо противопоставить революционную картину рабов без господ, способных на свою культурную экспансию. Радикальная демократическая революция – это свержение верхов низами. Она реагирует на раскол между элитами и народом и, к сожалению, в какой-то мере замораживает этот раскол, ставя задачу его преодоления. Сегодня раскол этот обостряется по всему миру, и буржуазия западных стран, действительно ранее умевшая в той или иной мере синтезировать плебейскую и аристократическую культуры, наталкивается на мировую тематизацию неравенства, в котором даже сама небогатая буржуазная интеллигенция то и дело вынуждена (неадекватно) представлять себя как народ.

Словом, революция не закончена. Если уж Модерн обозначил себя как революционную и демократическую эпоху, то ему (нам) приходится за это отвечать и быть готовым к самостоятельности голосов снизу, к переворачиваниям иерархий. Но Модерн в то же время является временем высоких технологий и высокой культурной утонченности, небывалой массовой образованности. Это внутреннее противоречие, и неверным ответом являются как прогрессистская самоуспокоенность либеральных демократов, так и фетишизация угнетенных в левой французской мысли, которая не задумывается о том, что с этими угнетенными делать и на каком языке вести диалог. Решение может быть найдено только путем выстраивания демократических институтов в политике, экономике и культуре одновременно сверху и снизу. В чем и состоял замысел большевиков, к сожалению, не сумевших выдержать величия своей противоречивой задачи.

 


 

Источники:

Karatani, K., 2014. The Structure of World History. Durham and London: Duke University Press.

Kotkin, S., 2011. Stalin. Vol. 1. Paradoxes of Power 1878-1928. NY-L.: Penguin Random House.

Martin, T., 2001. The Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923-1939. Ithaca, NY: Cornell University Press.

Джагалов, Р., 2001. «Антипопулизм постсоциалистической интеллигенции». В: Неприкосновенный запас, №1 (75).

Поделиться