World

Как Запад пришел к господству: интервью с Александром Аньевасом

9355

Unfortunately, this content doesn’t available in english language. You can help us and donate money for translation.
For the sake of viewer convenience, the content is shown below in this site default language. You may click one of the links to switch the site language to another available language.

Перевел Андрей Малюк

Гиоргос Сувлис: Расскажите немного о себе, в частности о жизненном опыте, научном и политическом, больше всего повлиявшем и сформировавшим Вас.

Александр Аньевас: Первыми книгами, побудившими меня заинтересоваться политикой, были «Вскрытые вены Латинской Америки» Эдуардо Галеано и «Убийство надежды» Уильяма Блума, прочитанные мной некоторое время спустя после окончания средней школы. Чтение этих книг открыло для меня дверь в историю, о которой я ранее ничего не знал. Вы знаете, как растут дети в Соединенных Штатах: вы не узнаете о долгой и тиранической истории американского империализма во всем мире. Подразумевается, что Америка должна быть «благой» силой, обеспечивающей стабильность в мире, как вас и учат в школе. Очевидно, что чтение этих книг (среди прочих других вскоре после этого) по меньшей мере раскрыло мне глаза. Толчком для моего внезапного интереса к истории американских внешних интервенций стали многочисленные длительные дискуссии с моим дядей, Ральфом Аньевасом, о выработке американского внешнеполитического курса в ХХ веке. Он в самом деле пробудил во мне интерес к истории, на которую я раньше не обращал внимания. Я был не очень хорошим учеником и в целом политически пассивным человеком. Но у меня был некоторый интерес к истории, а дядя много о ней знал: будучи аспирантом, он изучал международные отношения, некоторое время преподавал как адъюнкт и был просто наиболее интеллектуально развитым человеком из всех, кого я знал. Таким образом, он оказал большое влияние на мое раннее интеллектуальное и политическое развитие.

Кроме того, большое влияние на мое политическое и интеллектуальное развитие оказали войны в Афганистане и Ираке, которые велись под руководством США, и мой опыт участия в антивоенном движении. Я приехал в Лондон, чтобы учиться в бакалавриате, сразу после террористических актов 9/11. В то время я бы, наверное, охарактеризовал себя как «демократического социалиста» (в действительности социал-демократа), с интересом относящегося к критической теории Франкфуртской школы, с которой я познакомился вскоре после начала обучения. Я был против вторжения в Афганистан, но в то время не принимал участия в политических акциях. Однако по мере того, как антивоенное движение начало развиваться в преддверии войны в Ираке, я начал посещать протесты, политические митинги и подобные мероприятия. Это был действительно радикализирующий опыт, поскольку люди, чьи выступления против войны я слушал и с которыми я больше всего соглашался, были, как правило, марксистами, и это вызвало интерес к чтению классиков: Маркса, Энгельса, Ленина, Бухарина, Люксембург, Троцкого, Лукача, Грамши и т. д. Литература по новому империализму (например, Харви, Гоуэн, Каллиникос и т. д.), появление которой было вызвано войной в Ираке, также сильно в то время повлияла на мое мышление.

Наряду с этим я изучал русскую и советскую историю и увлекся большевистской революцией и причинами ее вырождения. К счастью, моим семинарским преподавателем одного из курсов был марксист Гонcо Посо-Мартин, и он с большим энтузиазмом поощрял интерес к предмету и марксизму вообще. Моя увлеченность социологическими аспектами международных отношений, ставшими одним из основных направлений моих дальнейших исследований, вероятно, также возникла при изучении большевистской революции и ее непосредственных последствий. Каковы бы ни были другие причины, способствовавшие перерождению и последующей сталинской контрреволюции против Октября, очевидно, что воздействие «международного», в особенности «западного», империализма сыграло в этом весьма важную роль.

ГС: Вы специализируетесь в области международных отношений. Несколько лет назад Вы написали статью о состоянии этой сферы исследований — «Ренессанс исторического материализма в теории международных отношений». Не могли бы вы рассказать об истории этого ренессанса? Почему так произошло?

АА: Эта статья представляла собой введение к книге «Марксизм и мировая политика» (2010), редактором которой я был. Полагаю, основания для возрождения марксистского мышления в области теории международных отношений сложились в значительной степени под влиянием некоторых отмеченных мною выше процессов. В особенности сыграло свою роль так называемое возвращение американского империализма, проявлением чего стали войны в Афганистане и Ираке и очевидный сдвиг во внешней политике США к более открытым насильственным формам интервенционизма при администрации Буша II. Понятно, что американский и «западный» империализм никуда не делся, несмотря на всю шумиху об «умиротворяющем» воздействии глобализации на протяжении всех 1990-х годов. Полезно помнить о том, что администрация Клинтона осуществила большее количество военных интервенций без объявления войны, чем любая другая американская администрация в ХХ веке. Тем не менее я считаю, что возвращение американских военных интервенций в их наиболее вопиющих формах, как об этом свидетельствуют войны в Афганистане, Ираке и более всеобъемлющая «война с террором», безусловно, сыграли свою роль в возрождении интереса к марксистской по духу критике в теории международных отношений. Великая Рецессия 2007—2009 гг. усилила эту тенденцию.

Безусловно, эта тенденция в различных местах проявляется по‑разному. В американской науке, насколько мне известно, марксизм в теории международных отношения остается на задворках дисциплины, несмотря на множество прекрасных исследователей-марксистов, работающих в этой области. В Канаде и Великобритании, напротив, происходит возрождение марксистской теории международных отношений. В британской науке, с которой я знаком лучше всего, это возрождение осуществилось отчасти благодаря повороту к более историко-социологическим формам анализа в британской теории международных отношений в начале 2000‑х и вместе с этим благодаря когорте аспирантов, вышедшей из Лондонской школы экономики и испытавшей влияние Фреда Холлидея и других. Многие из этих аспирантов продолжали писать в рамках этой дисциплины важные работы, которые, среди прочих, вдохновили и оказали влияние на последующих ученых-марксистов в теории международных отношений вроде меня.

ГС: В одной из своих статей («Использование концепции неравномерного и комбинированного развития и злоупотребление ею») Вы попытались вернуться к использованию концепции неравномерного и комбинированного развития, изначально используемой Троцким на рубеже XX века, как полезному аналитическому инструменту в исследовании международных отношений. Что же это понятие означает и насколько оно может быть полезным в этой области?

АА: Конечно, я был не первым, кто пытался приспособить концепцию неравномерного и комбинированного развития Троцкого к теории международных отношений. Это заслуга Джастина Розенберга, который впервые ввел эту идею в теорию международных отношений в своей лекции 1994 г. «Исаак Дойчер и потерянная история международных отношений» (впоследствии она была опубликована в New Left Review, I/215, 1996), прочитанной по случаю награждения его премией Исаака Дойчера, и более систематически в статье 2006 г. «Почему не существует международной исторической социологии?» (European Journal of International Relations, 12/3). Упомянутая Вами статья, написанная в соавторстве с Джейми Эллинсоном, была ответом на работу Розенберга и диалогом с ним, нацеленным на то, чтобы, опираясь на идеи Троцкого о неравномерном и комбинированном развитии, создать подлинно социальную теорию «международного» (т. е. множества обществ). Что это, в сущности, означает?

Итак, основополагающая предпосылка классической традиции социальной теории (от Карла Маркса и Фердинанда Тённиса до Эмиля Дюркгейма и Макса Вебера) заключалась в том, что характер развития каждого конкретного общества определяется его внутренними структурами и агентами. Именно эта интерналистская концепция истории обществ на деле и породила саму социологию (см. статью Фридриха Тенбрука «Интерналистская история общества или универсальная история», опубликованную в 1994 году в журнале Theory, Culture, and Society, 11: 75–93). Ибо, хотя с эмпирической точки зрения взаимодействия между обществами могут рассматриваться как существенные, сами по себе они не являются объектом социальной теории: то есть «международное», по сути, остается незначимым фактором, внешним по отношению к основным положениям социальной теории. И это отсутствие какой‑либо существенной теоретической концепции «международного» сохраняется и по сей день, в том числе в рамках марксизма. Концептуализирует ли конкретный марксистский подход социальные системы в качестве функционирующих в основном на внутристрановом или мировом уровне ( примерами таких подходов являются «политический марксизм» и мир-системный анализ соответственно) — дилемма остается прежней. Основанная на концепции конкретной социальной структуры (будь то феодализм, капитализм, социализм или что‑либо другое), теоретизация «международного» принимает форму переосмысления его как расширенной версии национального общества: экстраполяцию аналитических категорий, выведенных из общества, взятого в форме единственного числа.

С другой стороны, в дисциплине международных отношений (МО) теоретический акцент делается именно на этом международном аспекте социального бытия, игнорируемого различными социальными теориями. Однако вместо концептуализации этого международного аспекта как особого, но органически присущего самому социальному миру измерения, теории политического реализма в дисциплине международных отношений делали ошибку прямо противоположную той, которую допускала традиция классической социологии. Они абстрагировали «международное» от его социально-исторического контекста, овеществляя таким образом геополитику во вневременной «надсоциальной» сфере политики великих держав.

Таким образом, идея реконструкции концепции неравномерного и комбинированного развития Троцкого как общей теории всемирной истории основана на том, что данная концепция обладает потенциалом для преодоления теоретического разрыва между «социальным» и «геополитическим» способами объяснения путем переосмысления «международного» как объекта социальной теории. Кроме того, она осуществляется таким образом, что допускает теоретическое и эмпирическое включение незападных источников, субъектов и динамических процессов, стимулирующее развитие дисциплины всемирной истории, порывающей с европоцентризмом. Как было показано в моей книге, написанной в соавторстве с Керемом Нишанджиоглу «Как Запад пришел к господству» ( How the West Came to Rule), эти «неевропейские» геополитические факторы и формы субъектности фактически играли главную роль в процессе становления капитализма в Европе и «подъеме Запада» в долгосрочной перспективе (longue durée).

Постулируя дифференцированный характер развития в качестве его «наиболее общего закона», понятие неравномерного развития Троцкого обеспечивает необходимую коррекцию любой концепции изолированно развивающегося общества и связанных с ней однолинейных концепций истории, лежащих в основе европоцентристских подходов. Принимая, по сути, интерактивный характер этой множественности обществ, комбинированное развитие, в свою очередь, ставит под сомнение методологический интернализм европоцентристских подходов, в то время как само понятие комбинирования означает, что никогда не существовало какой‑либо чистой или нормативной модели развития. Как таковая теория неравномерного и комбинированного развития фундаментально дестабилизирует методологический интернализм и европоцентризм традиции социальной теории, теоретически фиксируя интерактивный и многообразный характер развития и одновременно отвергая любые овеществляющие концептуализации «универсального» как априорного свойства интерналистски мыслимого гомогенного образования (см. также книгу «Переоценка иранской современности» (Recasting Iranian Modernity) Камрана Maтина).

ГС: Ваша работа в определенной степени продолжает линию «политического марксизма», в особенности работы Роберта Бреннера. В то же время она выходит за его пределы, реконструируя некоторые его аспекты. Не могли бы Вы представить нам более точно критические замечания, высказанные Вами в адрес традиции «политического марксизма», сосредоточившись на обсуждении перехода от феодализма к капитализму и проблеме «подъема Запада»? Насколько сильно отличаются Ваши взгляды на эти проблемы от взглядов, представленных этими учеными?

AA: Вы интересно сформулировали вопрос, совершенно правильно отметив, что моя работа испытала влияние ученых, принадлежащих к «политическому марксизму», таких как Бреннер, Тешке, Лахер и другие, хотя в целом она также критична по отношению к традиции «политического марксизма». Работы Роберта Бреннера и Эллен Вуд действительно привили мне интерес, прежде всего, к «дебатам о переходе», поэтому в каком‑то смысле естественно, что они одновременно и повлияли на меня, и стали главным объектом критики. Я думаю, что труды Бреннера в особенности превосходны во многих отношениях, в частности созданные на широкой архивной базе исторически сфокусированные произведения, такие как «Купечество и революция» (Merchants and Revolution). И в моей «родной» дисциплине международных отношений некоторые из самых впечатляющих исследований, вышедших за последние пару десятилетий, были написаны «политическими марксистами». Работы Чарли Поста о переходе к капитализму в США также являются, по моему мнению, весьма новаторскими.

Так в нашей совместной книге «Как Запад пришел к господству» мы заимствовали ряд ключевых понятий «политического марксизма» (в особенности «правила воспроизводства» и «геополитическое накопление» Бреннера). Кроме того, мы опирались на определенные аспекты бреннеровского исторического объяснения перехода к капитализму, такие как его акцент на Нидерландах и Англии как первых двух государствах, где полностью сложились капиталистические общественные отношения, а также значимость особо гомогенного характера правящего класса в процессе перехода последних к капитализму (хотя мы даем другое объяснение этому).

Но, как уже отмечалось, мы также критикуем данные политическим марксизмом объяснения перехода к капитализму, особенно в том, что касается их безукоризненно «интерналистского» объяснения возникновения капитализма, сосредоточенного почти исключительно на английской деревне. Мы утверждаем, что такого рода методологически интерналистский подход не столько ошибочен, сколько неполон. Ибо, как мы демонстрируем в своей книге, происхождение капитализма в Англии (а также в Нижних землях) фундаментально неразрывно связано с различными «неевропейскими» структурными факторами и формами субъектности и обусловлено ими.

Приведу вам несколько примеров. Чтобы понять, почему европейский феодализм оказался в тисках общего кризиса в XIV веке и почему некоторые европейские страны Запада смогли преодолеть этот кризис, делая первые шаги на пути к капитализму, вы должны принять во внимание, как это делаем мы в третьей главе книги, более широкие геополитические и экономические связи, образующиеся по всему евразийскому континентальному массиву с экспансией Монгольской империи. Именно создание Pax Mongolica вызвало втягивание европейских субъектов в зарождающуюся «мировую систему» все более и более плотных отношений между обществами. А непосредственным следствием европейского вовлечения в Pax Mongolica было возросшее приобщение к техническим достижениям и идеям, пионером в создании которых являлась более передовая в научном отношении Азия. Породив целый ряд изменений в Европе, Pax Mongolica оказался также передатчиком не только социальных отношений и технологий, но и болезней. Черная смерть и последующая демографическая перестройка, приведшая к кризису европейского феодализма, прямо вытекали из существования этой более обширной сферы межобщественных взаимодействий.

Затем в четвертой главе мы показываем, что произошедшая в Европе последующая дивергенция путей исторического развития является продуктом соперничества «сверхдержав» — Османской и Габсбургской империй. Посредством устойчивого военного давления в течение долгого XVI века османы еще больше подорвали существующие центры власти феодального правящего класса, такие как папство, империю Габсбургов, итальянские города-государства, поддерживая при этом новые контргегемонистские силы типа протестантов, французов и голландцев. Османы также выступали в качестве геополитического центра тяжести, отвлекающего военные ресурсы Габсбургов к Средиземному морю и Центральной и Восточной Европе. Это, в свою очередь, создало структурное геополитическое пространство, оказавшееся важнейшим фактором вовлечения Нидерландов и Англии в современные практики строительства государства и развитие по капиталистическому пути. В качестве первого процесса можно указать на Нидерландскую революцию.

В особенности в том, что касается положения Англии, Османы непреднамеренно создали для нее состояние геополитической «изоляции», непосредственно способствовавшей необычайно сплоченному характеру английского правящего класса и являвшейся фактором его успехов в осуществлении огораживания и присвоения земли. Этот процесс первоначального накопления в английской деревне, породив капиталистические отношения собственности, которые Бреннер и Вуд столь блестяще исследовали, был, следовательно, непосредственно связан с геополитической угрозой Османской империи. В то же время господство Османов над средиземноморскими и сухопутными торговыми путями в Азию вытолкнули государства Северо-Западной Европы в совершенно новую глобальную сферу деятельности — Атлантику — что оказало решающее воздействие на конкретную траекторию развития как Англии, так и Голландии, по мере их консолидации как определенно капиталистических государств.

Действительно, как показывает наше исследование в пятой главе, именно грабеж американских ресурсов европейскими колонизаторами еще более усугубил уже находящуюся в стадии формирования дивергенцию между феодализмом Испанской и Португальской империй и ранним капитализмом указанных обществ Северо-Западной Европы. Например, мы полагаем, что развитие капитализма в Англии само находилось в зависимости от более обширной сферы экономической деятельности, формируемой в Атлантике. Ибо именно благодаря социологическому сочетанию земли американского континента, африканского рабского труда и английского торгового капитала была в итоге преодолена ограниченность английского аграрного капитализма. Помимо того, что эта более значительная сфера обращения, созданная трансатлантической треугольной торговлей, открыла британским капиталистам богатые возможности расширения сферы их деятельности, комбинация различных трудовых процессов в Атлантике позволила изменить характер трудовых процессов и состав рабочей силы в Великобритании в ходе промышленной революции.

Очевидно, что похожая ситуация (хотя процессы никоим образом не были идентичны) сложилась в Голландской республике в XVI—XVII веках благодаря наличию у нее собственных колоний в Юго-Восточной Азии. В это время голландская Ост-Индская компания преодолевает кризис предложения рабочей силы на внутреннем рынке, угрожавший задушить развитие аграрного капитализма в Нидерландах, черпая резервы несвободной рабочей силы из бездонного колодца в Азии (см. седьмую главу). И это лишь некоторые из «неевропейских» исторических процессов и движущих сил, оставленных политическими марксистами без внимания и сыгравших, как мы полагаем, решающую роль в происхождении и развитии капитализма в Европе.

ГС: В своем исследовании «Капитал, государства и война» (Capital, the State, and War) вы осмысливаете эпоху между двумя мировыми войнами как многомерный кризис. Не смогли бы Вы рассказать нам об этом немного больше?

АА: Осмысливая эпоху двух мировых войн как многомерный кризис, я имел в виду, что фундаментальные черты международной политики того периода, взятые в целом, определялись тремя различными, но взаимопересекающимися осями конфликтов. Во‑первых, «вертикальной» осью, представленной классовым конфликтом между трудом и капиталом; во‑вторых, «горизонтальной» осью отношений конкуренции и соперничества между «множеством капиталов»; и в‑третьих, «боковой» осью, образованной геополитическим и военным соперничеством между государствами Глобального Севера и разнообразными отношениями господства Глобального Севера над Глобальным Югом и эксплуатации первым последнего. С этой точки зрения, цель написания книги заключалась в том, чтобы дать историко-социологическую реинтерпретацию происхождения, природы и движущих сил эпохи двух мировых войн под углом концепции «органического кризиса» Грамши, то есть комбинации структурного и конъюнктурного кризиса гегемонии капитализма, принимающего одновременно социально-экономические («материальные») и идейно-политические («идейные») формы, проявляющиеся на национальном, международном и транснациональном уровнях. На транснациональном уровне кризис в межвоенные годы проявлялся в виде «классовой войны», которая велась как сверху, так и снизу, пронизывая национальные государства, образующие международную систему. Как я утверждаю в книге, эта «ранняя» холодная война межвоенного периода, по сути, создала геополитические и идеологические условия, прямо ведущие ко Второй мировой войне.

ГС: Марксистская аналитическая категория «буржуазная революция» вновь стала модной в свете новых исследований, подобных осуществленному Нилом Дэвидсоном. Дает ли еще что‑нибудь это понятие историкам? Каковы его основные ограничения и каким образом мы можем продвинуть наши исторические исследования на несколько шагов дальше?

АА: Да, я думаю, что категория «буржуазной революции» по‑прежнему представляет собой важное для понимания возникновения и консолидации капиталистических государств аналитическое понятие. И, конечно же, работа Нила Дэвидсона играет весьма важную роль в восстановлении в правах этого понятия в марксистской теории, отражая ревизионистский историографической натиск нескольких последних десятилетий.

Как показывает «консеквенциалистская» 1 концептуализация буржуазных революций со стороны Дэвидсона, как только вы перенаправляете аналитическое внимание с конкретных намерений или структуры субъектов, участвующих в осуществлении революций, к воздействию революций на возникновение и консолидацию полностью сложившихся капиталистических государств (понимаемых как более или менее суверенные очаги накопления капитала), то это понятие действительно становится неоценимым. В содержании дефиниции этого понятия происходит перенос акцента с класса, осуществляющего революцию, к воздействию революции на консолидацию капиталистической формы государства, которая, в свою очередь, складывается в интересах класса капиталистов, независимо от роли, которую он может играть в революции.

Однако основным ограничением Дэвидсоновой и других «консеквенциалистских» интерпретаций данного понятия является их склонность преувеличивать значение «тождественности результатов развития» по сравнению с «различием результатов развития» при рассмотрении весьма разных типов революций, произошедших в период Нового времени. Другими словами, концептуализации революций с точки зрения их конкретных социально-политических последствий впадают в проблематичную гомогенизацию почти всех революций эпохи Нового времени, как по сути капиталистических, поскольку они включают элементы капитализма в свою социальную структуру. С этой точки зрения, весьма различные результаты развития революций, скажем, в Северном Вьетнаме (1945), в Китае (1949) и на Кубе (1959) рассматриваются как более или менее сходные варианты «бюрократического государственного капитализма» вследствие «отклонения перманентных революций от правильного направления движения». Они, как утверждает Дэвидсон, представляют собой «современную версию или функциональный эквивалент» буржуазных революций. Хотя я полагаю правильным говорить о том, что подобные режимы со временем все сильнее ассимилировали существенные черты капитализма. Представлять эти революции просто как «буржуазные» означает чрезмерно растягивать данное понятие.

ГС: Сохраняют ли США по-прежнему положение неоспоримого глобального гегемона или они находятся в процессе упадка, как полагают многие комментаторы? Видите ли вы какую-либо другую сверхдержаву, способную серьезно оспорить американскую гегемонию? Имеет ли смысл говорить об «американском империализме»? Насколько он отличается от прежних форм империализма? Является ли правление Обамы здесь исключением по сравнению с предшествующими администрациями или же оно их повторяет?

AA: Думаю, что за последние два десятилетия мы, безусловно, видели признаки относительного упадка власти США. Для меня двумя поворотными событиями в этом отношении была неспособность или нежелание применять военную силу США за рубежом во время грузино-российского конфликта летом 2008 года и Великая рецессия 2007—2009 годов, от которой американская и мировая экономики до сих пор не оправились. И, конечно, неспособность государственных руководителей удовлетворительно применять военную мощь США во всем мире прочно связана с долгосрочными геополитическими и экономическими последствиями неудачных войн в Афганистане и Ираке.

Так что власть и гегемония США в течение последних двух десятилетий находятся в относительном упадке, хотя продолжение движения по этой траектории является гораздо более открытым вопросом. На самом деле мы, возможно, переживаем момент перехода от гегемонистского геополитического порядка к негегемонистскому. Тем не менее, в данный момент (или в среднесрочной перспективе) я не вижу, в отличие от некоторых других комментаторов, никакого другого государства, сосредотачивающего в своих руках достаточно военных, экономических и идеологических сил, необходимых для воссоздания нового гегемона на международном уровне, которые позволили бы ему бросить решительный вызов США как доминирующей мировой державе.

Весьма вероятным разворачиваемым сценарием, может быть возникновение более децентрализованного геополитического порядка, состоящего из различных региональных «великих держав», или, возможно, даже гегемонов различных частей мира. В рамках такого потенциально вероятного порядка Китай, Индия, России, а также, возможно, Бразилия и Иран, наверное, смогут играть в своих регионах ту же роль, которую США, по всей видимости, продолжат играть, хотя и более ограниченно, по отношению к Европе. Но точно также вероятно, что будет разыгрываться совсем другой сценарий, больше похожий на то, что произошло после войны во Вьетнаме, когда власть США вступила в период относительного упадка, после чего она была более или менее укреплена в течение 1980‑х и 1990‑х годов. Я думаю, что первый сценарий более децентрализованного геополитического порядка несколько вероятнее, хотя имеются серьезные сомнения в том, что такие страны, как Китай и Индия, смогут поддерживать темпы экономического роста, сколько-нибудь приближающиеся к тем, свидетелями которых мы были в течение последних 20 лет. Похоже, что Китай уже не будет на это способен.

Что касается вопроса, имеет ли смысл говорить об «империализме» США, то ответом будет твердое «да». Будь то под маской «гуманитарной интервенции» или «глобальной войны с террором», параметром американской внешней политики по умолчанию является военный и экономический интервенционизм во всем мире. На предельно общем уровне наиважнейшая цель стратегии внешней политики США с начала ХХ века заключалась в том, чтобы обеспечивать бесконечное накопление капитала, поддерживаемое постоянно расширяемой «открытой» мировой экономической системой. Это то, что известный американский историк Уильям Эпплмен Уильямс назвал политикой «открытых дверей». И, вопреки «реалистским» критикам и «либеральным» адвокатам, эта большая стратегия американского империализма всегда подразумевает, независимо от идеологической предрасположенности или партийной принадлежности какой‑либо конкретной администрации, использование порой непрочного, но действенного сочетания тактик односторонних и многосторонних действий. Короче говоря: «многосторонний подход, когда это возможно, односторонние действия, когда это необходимо».

Ничего в этом смысле не изменилось и при администрации Обамы. Преемственность большой стратегии США при администрации Обамы по отношению к прошлым администрациям значительно перевешивает любые различия. Хотя можно указать на некоторые незначительные различия во внешнеполитической тактике, к примеру, трех администраций, правивших в США после окончания холодной войны, на самом деле примечательной является именно эта четкая преемственность стратегических целей (в качестве прекрасного исследования по этому вопросу можно порекомендовать недавно вышедшую книгу Бастиана ван Апельдорна и Наны де Грааф «Американская большая стратегия и сети корпоративной элиты» (American Grand Strategy and Elite Corporate Networks). И даже эти тактические различия часто бывают преувеличены.

При администрации Обамы «война с террором» Буша/Чейни не только продолжалась, но и расширялась, при этом фальшивые юридические доводы, выдвинутые предшественниками Обамы с целью легитимизации «войны с террором» (и, в частности, войны в Ираке), были полностью восприняты нынешней администрацией, а в некоторых случаях даже кодифицированы в международном праве. Точно так же Обама использовал изменяющееся сочетание тактики односторонних и многосторонних действий (подтверждением чего стала интервенция в Ливию), при том что значение первой еще более возрастает во время его второго президентского срока (в качестве более раннего анализа некоторых из этих процессов смотри статью Александра Аньеваса, Адама Фабри и Роберта Нокса «Возврат к норме? Внешняя политика США при Обаме» (2012) (Back to Normality? US Foreign Policy under Obama). Таким образом, хотя Обама, возможно, и достиг успеха в том, что на мгновение изменил «дипломатическое музыкальное сопровождение» (по меткому замечанию Тарика Али) неудобных истин разнузданного империализма США, выболтанных хвастливыми ковбоями администрации Буша, он сделал очень мало, если вообще что‑либо сделал, для того чтобы изменить фундаментальный характер или цели внешней политики США.

ГС: Видите ли вы какой-либо проблеск надежды на возрождение американских левых в кандидатуре Берни Сандерса?

АА: Да, возможно, но на самом деле это зависит от того, что будет происходить с движением, объединившимся вокруг кандидатуры Сандерса после первичных и всеобщих выборов. Думаю, что реальное долгосрочное значение кампании Сандерса для потенциального возрождения американских левых не обязательно связано с тем, выиграет ли он на выборах. Хотя, очевидно, это само по себе также может быть важным. Но, скорее, оно связано с тем, подействует ли его кампания как новый катализатор развития более широкой массовой организации снизу, которая сыграла такую ​​важную роль в его кампании. Более того, он мог бы сделать это более устойчивым, чем во многих предшествующих левых движениях, и одновременно, что гораздо важнее, выходящим за пределы политики урны для голосований, образом. Я имею в виду, что любой трезвый критический анализ действительных политических позиций Сандерса показывает, что он на самом деле является попросту демократом «нового курса» старой школы. Действительно, в политическом контексте 1950‑х и 1960‑х он бы рассматривался как умеренный демократ. Но теперь после перестройки Демократической партии, инициированной новыми клинтоновскими демократами в 1990‑х годах, он воспринимается как некий радикал, и эту репутацию — в отличие от многих других представителей «прогрессивного» крыла Демократической партии – он более или менее поддерживает, характеризуя себя как «демократического социалиста» (т. е. социал-демократа скандинавского типа).

Таким образом, хотя его политические позиции, безусловно, лучше и левее, чем позиции Хилари Клинтон или большинства других правоцентристских новых демократов, реальная надежда на то, что его кандидатура вдохнет новую жизнь в американских левых — и, в особенности, в коммунистическую или социалистическую политику малой «к» 2 – связана с тем возможным долгосрочным воздействием, какое он может оказать на распространение и консолидацию массовой политики снизу, действующей как в рамках, так и за пределами электоральной политики, а также смещения влево более широкого политического дискурса. Думаю, что последнего эффекта кампания Сандерса более или менее уже достигла, хотя мы увидим, может ли она достичь также и первого. Одним из многообещающих признаков того, что так могло бы быть, является то, что Сандерс и его кампания регулярно выступают за продолжение строительства массовых общественных движений снизу с целью оказать давление на того, кто будет следующим президентом. Полагаю, что это весьма важный аргумент, и он в определенной степени отличает кампанию Сандерса от кампаний предшествующих претендентов, от «левых популистов» на пост президента, таких как Говард Дин в 2004 году или Деннис Кусинич в 2004 и 2008 годах. Но если Сандерс проиграет первичные выборы, а затем развернется на 180 градусов и скажет: «Эй, это был большой забег, но я проиграл, так что теперь все выходите и поддерживайте Клинтон», то это, вероятней всего, приведет к тому, что огромные возможности в деле восстановления американских левых США будут растрачены попусту.

Оригинал

 

Notes:

1. То есть делающая акцент на достигнутом результате – прим. пер.

2. Имеется в виду аналогия с малой «к» в консерватизме, то есть консерваторы с малой буквы; в данном случае подразумеваются все те, кто поддерживает идею социализма, но не обязательно отождествляет себя с официальными коммунистическими или социалистическими партиями – прим. пер.

Share