Национализм в постгегемонистскую эпоху

Лахман, Річард

  • 23 июня 2016
  • 5420

Ричард Лахман

Опубликовано в: Спільне, №10, 2016: Війна і націоналізм

Какое будущее ожидает национализм в мире, который может вскоре остаться без гегемона – впервые за пять столетий? Отступит ли национализм, став по большей части символическим, по мере того, как государства и их граждане будут вынуждены подчиняться требованиям глобальных рынков? Или в мире, где будет действовать множество центров силы, усилятся государственные элиты и классы, организованные на национальной базе?

Ответы на эти вопросы зависят от нашего понимания взаимосвязи между национализмом и государственной властью. Национализм порожден государствами, но он может стать и основой для противодействия интересам и политическим действиям государственных чиновников и их уравновешивания. Таким образом, национализм – это не какая-то одна-единственная идеология, которую можно объяснить в терминах логики капитализма, «мировой культуры» (Meyer, 1997) или формирования государства. Вместо этого классы и элиты формулируют и пытаются осуществить националистические проекты, конкурирующие и отчасти перекрывающиеся друг с другом, разные в разное время и в разных политиях, занимающих разные позиции в мировой капиталистической системе[1].

Националистические проекты, направляя определенным образом устремления и способности своих сторонников, как придавали им новые силы и возможности, так и ограничивали их. Некоторые националистические движения на протяжении последних двух столетий развивали проекты, посредством которых пытались противодействовать капитализму, империализму и другим фундаментальным причинам неравенства. Как только мы сможем установить, когда и почему некоторые из этих проектов в определенных случаях бывали эффективны, у нас станет больше возможностей определить также и те условия, при которых национализм мог бы усилиться или ослабеть в формирующемся многополярном мире. Кроме того, у нас появится основа для анализа того, как экологическая катастрофа и кризис капитализма могут повлиять на национализм в будущем.

 

Что возникло первым – нация или государство?

Национализм – идея, которая порождает ряд различных проектов. Эрик Хобсбаум, опираясь на Геллнера, дает лучшее определение этой идеи: «принцип, согласно которому политические и национальные образования должны совпадать» и который «предполагает, что политический долг … по отношению к государству, которое включает в свой состав … нацию и служит ее представителем, выше всех прочих общественных обязанностей, а в экстремальных случаях (таких, например, как война) он должен подчинять себе любого рода обязанности» (Hobsbawm, 1990, p. 9; рус. пер.: Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 года. СПб.: Алетейя, 1998, с. 18–19).

Хобсбаум и практически все исследователи этой темы согласны, что национализм основан на ложном допущении о древности и долговечности нации и образующего ее народа. В действительности же нации созданы националистами. Как пишет Дэвид Белл:

«…Национализм – это политическая программа, ставящая целью не просто прославлять, защищать или укреплять нацию, но активно ее строить, придавая ее «человеческому сырому материалу» принципиально новую форму. Еще задолго до нынешней моды трактовать все социальные и культурные явления как конструкты националисты совершенно сознательно рассматривали свои нации именно таким образом. … В этом плане в национализме есть нечто неизбежно парадоксальное. Он выдвигает политические притязания, принимающие существование нации как нечто полностью само собой разумеющееся, но предлагает программы, в которых нация рассматривается как нечто еще не построенное» (Bell, 2001, p. 3–5).

 

 

Итак: какие группы населения и какие территории принадлежат к нации? Уже существующие национальные группы формируют государства с целью создания целостной политической единицы соответственно заявляемым «стародавним территориям» этих групп, или же сами правители выращивают национализм, чтобы воспитать лояльность к своему государству? Иначе говоря, была ли вначале «придумана» нация – или же ее появление последовало за образованием государств? Иммануил Валлерстайн, опираясь на веские исторические свидетельства, дает четкий и однозначный ответ на этот вопрос: 

«…вопреки широко распространенному мифу, почти во всех случаях именно появление государства предшествует появлению нации, а не наоборот. … [Националистические] движения … появились внутри уже установленных административных границ» (Wallerstein, 1987, p. 304; рус. пер.: И. Валлерстайн. Конструирование народа: раса, нация, этническая группа. В кн.: Э. Балибар, И. Валлерстайн. Раса, нация, класс. Двусмысленные идентичности. М.: Логос, 2004, с. 96).

На самом фундаментальном уровне – территории, рассматривавшиеся националистами как принадлежащие их нациям, почти всегда соответствовали границам уже существующих монархических владений или колоний или же представляли собой совокупность более мелких политий, которые националисты стремились объединить в единое национальное государство (успешно, например, в случае Италии, частично успешно – в случае немцев и до сих пор безуспешно – в случае панарабского государства). Даже попытки расколоть уже сформировавшиеся государства почти всегда сообразуются с имеющимися административными границами.

 

"Государства вырабатывали и поставляли немалую часть новостей, наполнявших продукцию «печатного капитализма», и формировали путем отбора «национальные литературы», которые они же приказывали преподавать в школах."

 

Бенедикт Андерсон (Anderson [1983] 1991; рус. пер.: Б. Андерсон. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма. М.:Кучково поле, 2016), как известно, доказывает, что нации суть «воображаемые сообщества», объединяемые общим письменным языком. Андерсон утверждает, что национальные языки развились благодаря «печатному капитализму». При этом языками, на которых коммерческие печатные мастерские предпочитали выпускать издания, были «административные местные наречия», которыми короли и их чиновники уже привыкли пользоваться для общения с местными элитами, не владевшими латынью, или же – в последующие столетия – европейские языки, использовавшиеся колониальными администраторами во взаимоотношениях с местными жителями, попавшими под власть соответствующих колониальных режимов[2]. Сфера распространения этих письменных языков определялась границами королевств или колоний. Фактически большинство подданных было неграмотно, так что они оставались не затронутыми воздействием «печатного капитализма» и письменных местных языков в то время, когда европейские державы закрепляли свои границы и наращивали свои способности присваивать ресурсы подданных (в XVII–XVIII вв.) и завоеванных народов (на протяжении всей колониальной эпохи Нового времени). Лишь в XIX столетии широкие массы граждан стали частью воображаемых сообществ, будучи связаны между собой общим языком и будоражимы одними и теми же новостями в газетах, периодических изданиях и романах. Государства не были пассивными наблюдателями этого процесса. В действительности государства вырабатывали и поставляли немалую часть новостей, наполнявших продукцию «печатного капитализма», и формировали путем отбора «национальные литературы», которые они же приказывали преподавать в школах. Прежде всего, государства использовали школы для того, чтобы научить граждан свободному владению своими национальными языками и грамоте на этих языках, ставя прочие диалекты в ходе этого процесса на грань исчезновения.

Подданные становились гражданами и начинали идентифицировать себя в качестве полноправных членов национально-государственных общностей прежде всего через военную службу. Для большинства европейцев их первое значимое взаимодействие с государственными чиновниками вне пределов своей местности происходило именно тогда, когда их забирали в войска. Помимо военного дела, рекрутов и призывников обучали национальному языку, который становился рабочим языком вооруженных сил; часто они также получали уроки гражданского права и истории государства, которому они служили.

Всеобщая воинская повинность, как и национализм, – недавнее явление в истории человечества. До конца XVIII столетия основу войск составляли платные наемники (причем многие из них на протяжении своей карьеры воевали в составе разных армий), солдаты, служившие конкретным аристократам и воевавшие, по собственным представлениям, за своего патрона, а не за политию, и ополчения, не отходившие далеко от своих родных городов, которые они были намерены защищать. Благодаря воинской повинности государства впервые смогли призывать вооруженных людей, не испытывая при этом ограничений по бюджету и не обращаясь за поддержкой к местным элитам. Это радикальное нововведение, столь сильно дестабилизировавшее власть и привилегии существовавших элит, первоначально оказалось возможным лишь в революционных политиях, начиная с Соединенных Штатов и Франции, где старые элиты были фатально ослаблены, а революционные лидеры, которым самим угрожала смертельная опасность со стороны контрреволюционеров, рассматривали призыв как наиболее действенный способ добиться лояльности, дав массам заинтересованность в сохранении государства через превращение их в граждан, обладающих индивидуальными и едиными политическими правами и в то же время несущих воинские обязанности.

 

 

Служба в национальной армии сводила вместе мужчин из разных мест в пределах политии, порождая сильное чувство принадлежности к коллективу, «глубокого, горизонтального товарищества», о котором пишет Андерсон (Anderson, [1983] 1991, p. 7; Б. Андерсон. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма. М.:Кучково поле, 2016 , с. 49); оно выходило далеко за пределы родственно-семейных, профессиональных групп, религиозных и местных сообществ, которыми до американской и французской революций почти всегда ограничивались чувства солидарности среди людей.

Призыв граждан на военную службу … помог консолидировать режим, способный к политической мобилизации масс …, сделав всех граждан формально равными…, интегрировав их с их государством в единую политию…, политизировав их и их отношения между собой и с государством (Kestnbaum, 2002, p. 131).

 

Национализм и права граждан

Хотя государства предшествовали национализму, инициировали и сформировали его, это само по себе не объясняет путей развития и характера политического воздействия национализма на протяжении последних двух столетий и не предсказывает, каковы будут его сила и влияние. Единственные за все время две статьи в Review, посвященные теме национализма, трактуют вопрос не по существу, представляя национализм как разновидность ложного сознания, предназначенного для оправдания притязаний государства на географиическое пространство (Wallerstein, 2007), или как иррациональную реакцию на «неспособность национальных лидеров во взаимозависимой глобальной системе “выполнить свои предвыборные обещания”» (Wagar, 1996, p. 331–332, цитируя Barnet and Cavanagh, 1993). На взгляд Уоррена Уэгара, неспособность национальных государств осуществить либо реформы, либо социализм, которая, как он считает, будет углубляться перед лицом надвигающейся экологической катастрофы, ведет не к отказу от национализма, а к его интенсификации на меньших масштабах: ныне существующим национальным государствам «бросают вызов сепаратистские меньшинства внутри национальной политии, что ведет к своего рода «ливанизации» государства» (Wagar, 1996, p. 331, цитируя указанную выше работу Хобсбаума).

Уэгар исходит из допущения, что народная поддержка национализма неизбежно закончится разочарованием, пусть даже он и сохраняет идеологическую функциональность для правящих групп, поскольку отвлекает народный гнев, – или, как доказывает Валлерстайн (Wallerstein, 1987), для государств ядра, поскольку они хотят оправдать свои привилегии, и для государств периферии, поскольку они стремятся улучшить свое положение в мировой системе. Валлерстайн и Уэгар уделяют основное внимание мотивации национализма и его функциональности для правителей, но их анализ не помогает нам понять, почему национализм стал господствующей идеологией XIX и XX столетий, и оставляет без объяснения сохраняющееся стремление субнациональных групп добиться создания собственных национальных государств (хотя авторы наличие этого стремления подчеркивают).

Национализм не просто обманывал массы и расширял привилегии и возможности изобретших его государственных правителей. В действительности элиты, классы и сообщества граждан, сформированные национальными проектами и мобилизованные для этих проектов, стали самостоятельными полноправными акторами, и у них появилась возможность изменить смысл и цели национализма, иногда – в прогрессивном направлении. Иначе говоря, по мере того, как классы и другие акторы организовывались в рамках национальных государств, они становились заинтересованы в сохранении этих государств и в дальнейшем развитии – по определенным направлениям – националистических проектов этих государств.

Введение массового призыва на военную службу запустило сложную динамику как внутри государств, так и в межгосударственных отношениях. Армии, состоявшие из призывников, изменили отношения между солдатами и государствами. У наемников по определению не было ни лояльности той политии, за которую они воевали, ни заинтересованности в ее будущем. Аристократы и их вассалы придерживались определенного кодекса чести и были включены в цепочки обязательств, которыми определялось то, как и за кого они воевали. Они считали, что воюют за того или иного монарха и/или крупного магната, перед которым имели личные моральные обязательства. Таким образом, они были связаны обязательствами перед конкретными титулованными особами, а не перед каким-то государством или нацией как целым – и, конечно, не перед подданными определенной политии.

У призванных на военную службу солдат и все более профессионализировавшихся офицеров, командовавших ими, таких узких обязательств перед правителями не было. На самом деле возможность для правителей набирать массы призывников и доступ военнослужащих-призывников к выданному государством оружию привели к необратимому разрушению «аристократических отношений» в сфере воинской службы (Mann, 1993, p. 419–26; Finer, 1975; Bell, 2007). В результате государство стало зависеть от лояльности своих подданных или по крайней мере своих призывников и рекрутов, а не узкой корпорации вооруженных аристократов.

 

 

Всеобщую воинскую повинность ввели революционные правительства Соединенных Штатов и Франции – в качестве отчаянного шага, чтобы предотвратить поражение и уничтожение их молодых режимов. Введение всеобщей воинской повинности позволило армиям пополнять свои ряды даже после понесенных тяжелых потерь, сделав возможной стратегию тотальной войны, впервые осуществленную Наполеоном (Bell, 2007); Наполеон покорил с ее помощью государства, продолжавшие практиковать старые методы ведения войны и зависевшие от бойцов из числа аристократии и наемников. На протяжении XIX века и других европейские государства, начиная с Пруссии в 1814 году, в большинстве своем отказались от «аристократического» типа ведения войны и учредили массовый призыв (Knox, 2001), как это сделали и Конфедерация, и Соединенные Штаты во время гражданской войны и Япония в 1872 году, заложив фундамент для своей имперской экспансии в XX веке (Jansen, 2000). Британия была последней великой державой, введшей всеобщую воинскую повинность: это произошло только в 1916 году. До того Британия пользовалась преимуществами своего богатства и платила массам своих обнищавших пролетариев, чтобы они служили в армии (практика, принятая после вьетнамской войны Соединенными Штатами). В XX веке почти все государства ввели массовый призыв.

 

"Призывая мужчин на военную службу и продвигая людей из низов в офицеры, реформаторы создавали себе новых союзников, тем самым бросая вызов аристократическому сопротивлению военной реформе в Европе, нейтрализуя или подавляя его."

 

Старые европейские режимы проводили реформы медленно и неравномерно, поскольку институт всеобщей воинской повинности и профессионализация офицерского корпуса подрывали аристократические привилегии. Таким образом, военная реформа была борьбой между старым господствующим классом, имевшим возможность отстаивать свой контроль над военными должностями (зачастую – и обладание этими должностями), и реформаторскими государственными элитами, первоначально – намного более слабыми, нежели те сложившиеся группы, интересам которых они бросали вызов. Реформаторы достигли столь значительных успехов по двум причинам. Во-первых, поражение или угроза поражения убедили некоторых аристократов в необходимости реформ. Это произошло потому, что, начиная с Наполеона, поражение означало не только потерю части территории и колоний, но и – в условиях иноземной оккупации – уничтожение старого режима и утрату всех аристократических привилегий. Во-вторых, что намного важнее, благодаря всеобщей воинской повинности реформаторы получили доступ к альтернативным военным и политическим ресурсам. Призывая мужчин на военную службу и продвигая людей из низов в офицеры, реформаторы создавали себе новых союзников, тем самым бросая вызов аристократическому сопротивлению военной реформе в Европе, нейтрализуя или подавляя его.

Государства покупали лояльность призванных ими солдат – или же были вынуждаемы солдатами и их семьями платить за нее после войн – предоставлением социальных благ и гражданских прав. Социальные блага, такие, как пенсии, охрана здоровья и иные виды социальных гарантий, в большинстве государств первоначально дававшиеся государственным служащим, которые сами находились «в особых отношениях» с государством и пользовались преимущественным влиянием на него, во время войн и после них начинали предоставляться более широкому кругу, и при этом часто их вначале распространяли на ветеранов до того, как сделать доступными другим группам населения. Во время и после двух мировых войн гражданские работники, особенно те, кто работал на заводах по производству вооружений, требовали и добивались прав на объединение в профсоюз и забастовку, равно как и «широких демократических прав» (Silver, 2003, p. 174)[3].

Окончание обеих мировых войн было ознаменовано волнами демократизации по всему миру (Markoff, 1996). Частью этого процесса было распространение гражданских свобод и избирательных прав на исключенные классы, этнические и расовые группы, женщин и молодежь, а также расширение прав тех, кто уже был полноправным гражданином. Колониальные подданные становились гражданами своих собственных государств-наций. Многие из тех, кто требовал себе прав, и определенно – все антиколониальные движения, использовали при этом язык и логику национализма.

Привлекательность и ценность того, что государства предлагали своим гражданам, или того, что граждане требовали от государств, и вследствие этого – приверженность национализму, в XIX и XX веках дополнительно росли в результате ослабления альтернативных оснований солидарности. Как аристократические военные связи разрушались призывными армиями, – точно так же, доказывает Чарльз Тилли (Tilly, 2005), «сети доверия», основанные на родстве, религии или принадлежности к местному сообществу, слабеют и утрачивают свою эффективность по мере того, как пролетаризация вытягивает людей из сельских крестьянских сообществ. Пролетарии сталкиваются с рисками, иметь дело с которыми старые сети неспособны, да и невозможно включить огромное число безземельных мигрантов в построенные на локальной основе «сети доверия». На этой основе было достигнуто некоторое согласование интересов между государством и его подданными. Тилли рассматривает этот процесс как сделку «на материальной основе»: государства, нуждающиеся в деньгах и людских ресурсах для войны, предлагают все более сильные стимулы, из которых важнейшие – социальные гарантии и политические права (в частности, демократическое избирательное право), чтобы добиться согласия подданных на уплату налогов и всеобщую воинскую повинность. Граждане, нуждающиеся в защите, которую они уже не могут получить от «сетей доверия», соглашаются на предлагаемую государствами сделку и затем начинают бороться за улучшение условий своего гражданства.

Это была договоренность, которой вынуждены были придерживаться даже реакционные и репрессивные государства. Гетц Али (Aly, 2005) описывает, какими способами нацистский режим предоставлял социальные блага немецким гражданам (пусть только тем, кого режим считал «расово чистыми») и поддерживал их доходы, – гражданам, на которых он опирался, поскольку из их числа набирались государственные служащие и солдаты; по масштабам этой социальной политики нацистский режим ни в чем не уступал социалистическим и либеральным правительствам, с которыми воевал. Йохен Хеллбек (Hellbeck, 2006) и Стивен Коткин (Kotkin, 1995) описывают идеализм, националистический не в меньшей степени, чем социалистический, питавший поддержку советского государства при Сталине. Уэгар осуждает советский поворот к национализму под лозунгом «социализма в одной стране», который он считает несовместимым с истинным социализмом (Wagar, 1996). По меркам подлинного социализма, национализм может выглядеть малообещающим, но для пролетариев, реально живших в Европе в XIXвеке и в большей части мира в XX веке, единственный реальный путь получения гражданских и избирательных прав, социальных гарантий, да и самого права организоваться в качестве работников посредством профсоюзов и партий пролегал через их гражданство в нациях. Поэтому нам нужно рассмотреть то, каким образом элиты, классы и граждане создавали, «присваивали» национализм и вели борьбу вокруг него.

 

Четыре аспекта динамики национализма

Истоки национализма – в войне, и, как мы видели в предыдущем разделе, первоначально национализм касался обязанности граждан защищать заявленную национальную территорию от внешнего нападения или иностранного господства. Но он быстро стал включать также и экономические и культурные элементы. На протяжении последних двухсот лет, таким образом, динамика формирования национализма была четырехкомпонентной. Типология четырех форм власти Майкла Манна позволяет нам выделить четыре типа националистических проектов: политический, военный, экономический и культурный (Mann, 1986). Мы уже кратко описали первые два. Политический национализм есть проект объединения всех народов и территорий, включаемых в нацию, в рамках одной политической единицы. Военный национализм означает требование, чтобы все граждане нации были готовы служить, воевать и, если необходимо, погибнуть за сохранение политической и территориальной целостности национального государства. Экономический национализм ставит целью увеличение богатства нации – в абсолютном измерении и в особенности относительно других наций. Культурный национализм пытается создать культуру, выражающую уникальный характер, присущий, как утверждается, нации, и привить гражданам нации знание и высокую оценку этой культуры.

Каждый из этих националистических проектов усиливал конкретных акторов, которые связывали с этими проектами свои интересы и организовывались вокруг них. Успех каждого проекта определялся способностью его сторонников и выгодоприобретателей создавать союзы со сторонниками других проектов или кооптировать их. Иначе говоря, успешность продвижения каждого из проектов внутри политии определялась не столько ресурсами, привлеченными его сторонниками для решения своих задач, сколько структурой отношений между элитами и классами в политии. Эти отношения, в свою очередь, частично определяются местом политии в мире. Поэтому определенные проекты достигали успеха в определенные моменты истории, и поэтому те или иные формы национализма оказываются сильнее в политиях ядра или периферии.

Кто основные сторонники и выгодоприобретатели каждого проекта? Правители и государственные элиты продвигают политический национализм. Профессиональные военные, самостоятельно или в союзе с государственной элитой, продвигают военный проект. Капиталисты или менеджеры государственных предприятий развивают проект экономический, а интеллектуалы – главные «изобретатели» культурного национализма. Все эти проекты сильно зависят от государственных структур и поэтому должны быть сформулированы таким образом, чтобы заручиться поддержкой государственной элиты; или же проект может быть успешным, если его сторонники способны вытеснить старую государственную элиту, чаще всего – в ходе движений за независимость или революций.

Военный и политический национализм тесно переплетены между собой. Военная динамика, как мы видели в предыдущем разделе, реализуется под руководством и служит укреплению государственных элит, стремящихся создать, контролировать или расширить политию, независимую от аристократов, местных правителей или родственных кланов и неподконтрольную им. Формирование и расширение автономных вооруженных сил государства также предоставляло новые возможности призывному контингенту и профессиональным военным, на которых государственные элиты должны опираться как на «мускульную силу» для того, чтобы заменить и подавить старые, неподконтрольные государству вооруженные силы. Как мы видели, призванные на военную службу имели возможность требовать социальных благ для себя, а часто – и для более широких групп граждан, в обмен на свою службу во время войны.

 

 

Иногда национальные армии заходили дальше и пытались контролировать или заменять гражданские правительства, а не просто предъявлять им требования. Вооруженные люди феодальных, племенных или иных негосударственных политий не устраивали переворотов, поскольку они в своих, как правило, малых и фрагментированных политиях были в одно и то же время и правителями, и армией. Напротив, призыв гражданских людей на военную службу имел обратный эффект, позволив военным чинам заявлять и навязывать жесткое разделение между гражданской и военной сферами. Офицеры национальных армий, начиная с французских «революционных и наполеоновских войн, открыто стремились разорвать связи своих призывников с гражданской жизнью и дать им новый, военный этос» (Bell, 2007, p. 12). Солдаты, вышколенные таким образом, становились более эффективными бойцами, но в то же время они легко начинали считать гражданских чиновников коррумпированными и слабыми и с большей вероятностью были готовы выполнять приказы своих командиров о выступлении с оружием в руках против гражданских правительств, которые, возможно, самими солдатами и были выбраны. Это дает основание для параллелей, которые проводили французские революционеры между своим новым режимом и древними Римом и Грецией, и объясняет возрождение практики «римских» военных переворотов в современном мире, начиная с наполеоновского 18 брюмера 1799 года.

С того времени началось вмешательство армии в политику национальных государств – чаще для подавления, чем для содействия интересам рабочего класса. Все же примеров давления со стороны военных в интересах народа достаточно много, чтобы напомнить: мы должны проводить конкретный анализ политики национальных военных кругов, а не исходить из принятых заранее допущений. Единственные абсолютные принципы, которым подчиняется политика военных, коренятся в основе их легитимности – как защитников национального единства и международного могущества. Соответственно, военные всегда выступают против сепаратистских движений и требуют ресурсов для успешного участия в межгосударственных конфликтах. Только поражение в межгосударственной войне или войнах или успешная сецессия могут подорвать идеологические претензии военных на защиту и воплощение национальных интересов. За поражениями (наподобие тех, что потерпели центральные державы в первой мировой войне, государства Оси во второй мировой войне, Соединенные Штаты во Вьетнаме, Аргентина в войне за Мальвины/Фолкленды, СССР в Афганистане) часто следовали усиление гражданского контроля над военными, отмена всеобщей воинской повинности или масштабные сокращения военного бюджета. И, наоборот, позиции военных лидеров становятся сильнее в результате побед в войнах, и особенно – в войнах за независимость против колониального правления.

Военные перевороты наиболее вероятны тогда, когда руководители вооруженных сил изолированы от других элит своей нации, а экономические или культурные проекты этих элит слабо связаны с целями военного национализма. Так, Манн (Mann, 2004) объясняет доминирование военных в антидемократическом национализме в Испании, – в отличие от фашистского руководства в других европейских государствах, где демократия была свергнута в 1930-е годы, – слабостью испанских капиталистов, региональными разделениями среди землевладельцев и внутренними разногласиями среди гражданских государственных элит как в монархии, так и при последующих правительствах. Лишь католическая церковь оставалась в Испании XX столетия в основном единой, и ее культурный проект и религиозное истолкование испанского национализма хорошо сочетались с программой Франко. Военные сохраняли господство на протяжении десятилетий правления Франко, тогда как капиталисты и землевладельцы «довольствовались тем, что извлекали ренту из своих владений, а также из государственных должностей и патронажа, вместо того, чтобы действовать по принципам рационального капитализма, ориентированного на прибыль» (Mann, 2004 p. 346). Испанские вооруженные силы существенно отличались от других армий межвоенного времени, которые оставались в подчинении у политических элит, как в Японии, где военный империализм сохранял тесные связи с гражданскими чиновниками и капиталистами, чьим интересам служили военные поставки и империалистическая политика, или в фашистских и авторитарных странах Европы и Латинской Америки, где движущей силой захвата государственной власти были фашистские парамилитарные формирования или военные лидеры, стоявшие во главе массовых движений (наиболее показателен пример Хуана Перона в Аргентине) либо опиравшиеся на внешнюю поддержку.

 

 

Со времен Второй мировой войны большинство переворотов происходили в тех странах, где национальные капиталистические классы были слабы, или в зависимых от иностранной державы, чаще всего – от Соединенных Штатов. Автономия военных – критический параметр для объяснения разницы в частоте переворотов в странах, находившихся в зависимости от США и СССР. В странах советского блока военные были подчинены коммунистической партии и инкорпорированы в нее, тогда как в американском блоке они, как правило, были отделены от партий и классов своих стран, что позволяло им стать актором, действующим в собственных интересах, а также в интересах своего американского патрона, на что военные в советском блоке способны не были (отсюда необходимость прямого вмешательства советской армии для устранения непослушных реформистских правительств, и отсюда та быстрота, с которой пали сателлитные правительства, как только Горбачев ясно дал понять, что советская армия больше не будет этого делать).

Капиталисты не наблюдают пассивно за отношениями между гражданскими и военными государственными акторами. Напротив, они пытаются использовать националистический проект государства ради собственных притязаний на государственные ресурсы и полномочия. Они это делают, институционально и идеологически связывая себя и свои интересы с государственными и военными элитами. При капитализме связь между экономическими и политическими / военными общественными силами стала нефиксированной и изменчивой, в результате чего экономический национализм как проект принимает множество разнообразных форм, изменчивость и сравнительная успешность которых должны быть объяснены.

Феодализм и другие докапиталистические общественные формации характеризуются слиянием политической и экономической власти, что означает узкую сосредоточенность интересов правителей на присвоении человеческих и финансовых ресурсов для ведения войны и для поддержания своего существования и существования своих вассалов. Лишь с приходом капитализма и с консолидацией государственной власти и государственных границ, начиная с XVI века, правители впервые стали считать, что развитие экономики их политий может привести к увеличению ресурсов государства – как в абсолютном выражении, так и в сравнении с соперниками. Эффективная политика, реально создававшая возможности для относительного и абсолютного экономического развития, – инвестиции в инфраструктуру и человеческий капитал, высокие таможенные пошлины и/или государственные субсидии, гарантированные государственные закупки для некоторого количества «защищенных» отраслей (Chang, 2002), – была выгодна капиталистам как классу в целом, а не только обладателям должностей и концессий.

В XIX и XX веках государства часто были неспособны проводить политику экономического национализма. Ее блокировало продолжение существования и сохранение институциональной власти докапиталистических классов и групп коррумпированных чиновников, подрядчиков и монополистов, заинтересованных в слабом государстве, чьи привилегии подрывались там и тогда, где и когда государство было способно содействовать общему капиталистическому развитию. Эти элиты часто поддерживались иностранным вмешательством и использовали свою политическую власть внутри страны для того, чтобы открыть такому вмешательству дорогу. Морис Цейтлин (Zeitlin, 1984) показывает, как чилийские землевладельцы и связанные с ними элиты в ходе двух гражданских войн XIX века смогли воспрепятствовать попыткам государственной элиты провести в жизнь программы экономического национализма, которые могли бы способствовать развитию независимого отечественного горнодобывающего сектора (что создало бы достаточный спрос для стимулирования обрабатывающих отраслей). Зависимость Чили была порождена испанским колониализмом и поддерживалась британским и впоследствии американским неоколониализмом. Эти и другие великие державы блокировали развитие в большей части мира; но государственные элиты сумели начать реализацию проектов экономического национализма там, где им не мешали внутренние противники. Сравнительно успешное развитие и построение прогрессивного «социального государства» в Коста-Рике осуществлялись под руководством государственной элиты, «окно возможностей»для которой было обеспечено нестандартной ситуацией раскола и тупика в отношениях между землевладельцами и переработчиками кофе (Paige, 1997).

Рассмотрение развития по всему миру выходит за рамки этой статьи, однако эти два примера с «заднего двора» капиталистического гегемона XX века показывают, что альянс между государственными и экономическими элитами или безвыходное положение ретроградных элит могут открыть путь для экономического развития периферийных политий наподобие Коста-Рики, Южной Кореи или Тайваня. Национализм в таких случаях усиливал позиции капиталистов, а иногда и части привилегированных работников, у которых не было прямого контроля над государственными органами, но интересы частично совпадали с интересами государственных чиновников. Эти классовые акторы, в свою очередь, способствовали укреплению позиций националистически настроенных чиновников в государственных органах, чьи проекты бросали вызов интересам докапиталистических элит и другой группы чиновников, терявшей власть и привилегии в случае успешного продвижения националистического проекта. В таких странах, как Бразилия, где государственные элиты и промышленники одерживали ограниченные, эпизодические победы над региональными олигархиями (Kohli, 2004; Evans, 1979, 1995), поддерживаемое государством развитие происходило неравномерно[4].

Если мы хотим объяснить появление политий, которым удалось избежать двойных ограничений, налагаемых иностранным политическим и экономическим господством и укоренившимися консервативными внутренними элитами, нам нужно не только выделить моменты, когда переходы от одной гегемонии к другой или периодические «разрывы» в мировой системе создавали для государств возможность продвинуться вверх в иерархии. Нам также нужно выявить ситуации, предоставившие государственным элитам возможности и союзников для проведения такой политики, которая ослабляла не-националистические внутренние элиты и разрывала их связи с иностранными союзниками. Нам нужно найти структурные аналоги войн и массовых призывных армий, подорвавших силы аристократии и открывших дорогу военному и политическому национализму.

Иностранные вторжения чаще всего приводили к подчинению завоеванной территории великой державе и местной экономики – капиталу метрополии; таковы же могли быть и последствия гражданских войн, как мы видели выше на примере Чили. В других случаях, однако, войны ((вторжение Наполеона в Нидерланды, оккупация Японией Кореи и Тайваня) и гражданские войны (поражение Конфедерации в гражданской войне в США, реставрация Мэйдзи в Японии) приводили к созданию сильных государств, которые вступали в союз с промышленными капиталистами или «выращивали» их, чтобы подавить крупных землевладельцев и другие элиты, выступавшие против развития по националистическому пути. Советское освобождение Восточной Европы в конце второй мировой войны смело остатки старых государственно-бюрократических и аграрных группировок, не устраненные нацистской оккупацией. В этих странах государственные предприятия и партийная номенклатура стали заменой капиталистов Западной Европы и европейских поселенческих колоний.

Революции и длительная борьба за независимость могут устранить старые элиты и породить сильные вооруженные силы и сильные государства, которые в таком случае располагают и потенциалом, и структурными «окнами возможностей» внутри страны для проведения в жизнь националистических проектов. Такого рода радикальные вызовы старым и колониальным режимам подрывают способность внешних сил манипулировать местной элитой или строить режимы «султанского» типа. Хотя социальные движения шли волнами (революции 1848 года, волны демократизации после двух мировых войн, массовая деколонизация после второй мировой войны, подъемы народных движений 1968 и 1989 годов), и эти волны совпадали с упадком действующего гегемона или с глобальными конфликтами между великими державами, – чтобы понять, почему те или иные элиты и народные силы оказались способны объединиться и реализовать эти радикальные вызовы, мы должны рассмотреть ситуацию внутри каждой политии. Эти движения были успешными, когда они создавали структурные условия, позволявшие политическим, военным и экономическим элитам, а иногда и рядовым гражданам получить больше ресурсов и больше возможностей контролировать свою социальную жизнь, продвигая националистические проекты – как других элит, так и свои собственные. Элиты в колониях и зависимых политиях, напротив, реализуют свои интересы в связке с интересами иностранных государств и господствующих в них элит.

В этом отношении от других элит несколько отличаются интеллектуалы. Их авторитет не всегда связан с более масштабным националистическим проектом. В той мере, в какой они конкурируют за престиж, популярность и признание в современной мировой культурной системе, они должны быть новаторами; и для тех из них, кто работает в традициях, не относящихся к тем, что уже занимают в мире искусства центральное место, это оборачивается требованием отвергнуть националистический проект писателей, художников, музыкантов и других творческих деятелей культуры, стремящихся создать классическую традицию путем кодификации народного языка. Интеллектуалы могут «эмигрировать» из своей нации и национальной традиции и попытаться «превратить признаки культурной, литературной и – часто – экономической бедности в литературный ресурс и таким образом добиться доступа к высокой современности» (Casanova [1999] 2004, p. 328; рус. пер.: П. Казанова. Мировая республика литературы. М.: Изд-во им. Сабашниковых, 2003, с. 379; здесь перевод изменен). Таким образом, литераторы и другие интеллектуалы «мобильны» и способны покинуть свою нацию и «продвигать себя» вне националистического проекта; это недоступно военным элитам (если только не возникают вновь наемные армии) и элитам политическим (определяющим признаком которых всегда остается их позиция внутри государства) и лишь очень ограниченным числом путей доступно капиталистам (когда они превращают деньги, полученные ими в качестве дохода в своих зависимых странах, в финансовый капитал, который они могут хранить в метрополиях).

 

Национализм после гегемонии

Как идущий ныне упадок гегемонии США повлияет на возможности проводить в жизнь националистические проекты того или иного типа и – для элит – соединять свои цели с целями других националистов? Ответ на этот вопрос чаще всего дают в терминах «глобализации», утверждая, что капиталисты (или представляемые как нечто вещественное «рынки») получают неоспариваемое господство над государственными управленцами, а военное соперничество все более теряет значение для экономических иерархий, преодолевающих национальные границы. Иногда это преподносят с самоуверенным удовлетворением (наиболее читаемый представитель этого направления – Томас Фридман: Friedman, 2005; рус. пер.: Т. Фридман. Плоский мир. М.:, АСТ, 2007), иногда – с надеждой, что многочисленные социальные движения, чья эффективность пока что ограничена, смогут утвердить притязания на «глобальное гражданство», чтобы бросить вызов глобальному капіталу (McMichael, 2009)[5].

Арриги (Arrighi, 2007; рус. пер.: Дж. Арриги. Адам Смит в Пекине. Что получил в наследство XX век. М.: Институт общественного проектирования, 2009) доказывает, что государства выстоят, причем Китай будет осуществлять гегемонию нового типа, в результате чего сохраняющаяся военная мощь Соединенных Штатов будет все более терять свое значение. Валлерстайн скептически оценивает способность как государств, так и капитала сохранить или реорганизовать существующую миросистему, в то же время не уточняя, что возникнет вместо нее (Wallerstein, 2003, p. 219–294). В последнем исследовании Энтони Смита, посвященном национализму по всему миру, он еще раз повторяет свою точку зрения: даже если

«национальное государство потеряло многие из прежних экономических функций, а его свобода действий в военной сфере была сильно ограничена с появлением в арсеналах ядерного, химического и биологического оружия, … эта утеря в достаточной степени компенсирована приобретением им новых функций … осуществляемых во имя его национального характера и благосостояния граждан» (Smith, 2010, p. 133).

Мэри Калдор рассматривает будущее национализма как «политический вопрос». Она утверждает, что, хотя национализм сегодня «идет вразрез с базовыми процессами социально-экономического развития», он может поддерживаться «через насилие и террор» и действительно поддерживается таким образом в США, в значительной части исламского мира и в Израиле, а также в регионах, где действуют «малые национализмы». Калдор рассматривает альтернативные перспективы насильственного национализма и космополитического мира «разума и взвешенной дискуссии» как «выбор, [который] зависит от действий отдельных людей, групп и движений» (Kaldor, 2004, p. 176), но она не называет факторов, которые определят – какие именно действия перевесят, когда будет решаться вопрос о перспективах национализма на глобальном или локальном уровне.

 

"Лишь борьба за доминирование в XX веке, в ходе которой Соединенные Штаты заняли место Британии и нанесли поражение Германии и Японии, происходила тогда, когда почти все политии были национальными государствами."

 

Предыдущие периоды смены гегемона не особенно помогают в понимании последствий нынешнего упадка США. Переход от итальянского доминирования к голландскому предшествовал появлению национализма. Переход от голландской гегемонии к британской совпал по времени с его возникновением. Лишь борьба за доминирование в XX веке, в ходе которой Соединенные Штаты заняли место Британии и нанесли поражение Германии и Японии, происходила тогда, когда почти все политии были национальными государствами, а еще остававшиеся империи были разгромлены или дискредитированы и в последующие два десятилетия вынуждены отказаться практически от всех своих колоний.

 

Биполярный мир холодной войны вел обе сверхдержавы к поддержке политического национализма как средства закрепления альянсов с элитами, чтобы последние отвергали заигрывания со стороны другой сверхдержавы. Экономический национализм процветал преимущественно в политиях, где уже было сильное государство, или в регионах, находившихся на переднем крае противостояния сверхдержав. Но все же, как мы видели выше, и внутренняя политика имела значение. Как поддержка и помощь со стороны одной или другой сверхдержавы, так и союз между государством и экономическими элитами были необходимы для успешного экономического развития в Восточной и Западной Европе и в части Восточной Азии.

 

"Вторжения великих держав стимулировали рост национализма в тех местах, где ранее он был слаб, консолидируя, укрепляя или создавая националистические государственные элиты."

 

Предстоящее в близком будущем появление нескольких великих держав, главным образом на региональной базе, на первый взгляд кажется воспроизведением ситуации XIX века, результатом которой была борьба за колонии. Но сегодня политии, над которыми стремятся доминировать великие державы, сильно отличаются от периферийных территорий двухсотлетней давности. В большинстве этих политий государственные элиты организованы и легитимируют себя (как внутри страны, так и на мировой арене) на принципах национализма. Политического подчинения, и неформального, и формального, добиться трудно. Усилия как Соединенных Штатов, так и России на протяжении последних двух десятилетий были в основном безуспешны и во всяком случае настолько затратны, что их повторение в значительных масштаба в будущем маловероятно. В действительности вторжения великих держав стимулировали рост национализма в тех местах, где ранее он был слаб, консолидируя, укрепляя или создавая националистические государственные элиты (примером служат те трудности, с которыми сталкиваются США, пытаясь контролировать правительства Афганистана и Ирака), а также способствуя «кристаллизации» националистических движений сопротивления из локальных и этнических группировок.

Неучастие Китая в каких бы то ни было внешних военных конфликтах после его вторжения во Вьетнам в 1979 году может отражать новый подход к власти, как утверждает Арриги (Arrighi, 2007), а может быть результатом решения руководства, оценившего нежелание народа нести тяжесть военных потерь. В том и другом случаях оно одновременно представляет образец более реалистического и зрелого подхода к внешней политике, который должны будут перенять и другие великие державы, если они не хотят рисковать новыми военными поражениями и финансовым истощением. Готовность рядовых граждан обеих сверхдержав терпеть потери снизилась в последние годы «холодной войны», и нет никакой видимой основы для того, чтобы эта готовность снова появилась. Об этом свидетельствует то, как изменился характер мемориализации погибших на войне и в Соединенных Штатах, и в России. Военный национализм культивировал прославление военной службы и военных жертв и отражался в этом прославлении. Национальные государства строят воинские кладбища и военные мемориалы и участвуют в фетишистской деятельности по розыску и захоронению тел погибших солдат, чтобы учесть каждую утрату и отдать ей дань уважения. В долгой истории войн до появления национальных государств такой практики не существовало. Военные мемориалы более раннего времени прославляли лишь военачальников. С другой стороны, нынешний сентиментальный акцент на гибели уникальных отдельных личностей и горе их семей, приглушающий тему значения и утешительной силы того патриотического дела, за которое сражались погибшие, является признаком и ускоряющим фактором утраты военным национализмом внутренней поддержки. Например, в США официальная инструкция по обучению “Casualty assistance call officers” (офицеров, которые сообщают семье о смерти военнослужащего) советует им «избегать фраз или банальных формулировок, которые могли бы создать впечатление принижения значимости утраты… Выделение позитивных факторов, таких, как храбрость или служебные достоинства, может помочь утешению позже, но в этот момент, как правило, не приносит пользы» (Commander 2008, p. 2–11). Никаких других упоминаний патриотизма, службы или долга в этой инструкции нет; с другой стороны, она наполнена советами, как справиться с горем, организовать похороны, а также излагает краткий список льгот, предоставляемых родственникам погибшего военнослужащего.

Сегодня военные элиты наиболее мощны там, где они концентрируют свою энергию внутри собственных политий и избегают внешних войн. Они получают ресурсы и авторитет в трех типах ситуаций в стране. Один вариант имеет место тогда, когда политический национализм потерпел неудачу, по большей части – из-за предшествовавшего вмешательства великих держав и колониализма. В таких странах офицеры (часто младшие) могут стать «военными вождями» с повышенными претензиями, забирая в свое распоряжение часть вооруженных сил государства ради контроля над частью его территории. Так происходило в Конго во время «африканской мировой войны» 1998–2003 гг. Эта ситуация отличается от тех случаев, когда армии устраивают перевороты, чтобы взять государство в свои руки, будучи заинтересованы и способны сохранить полновластие и территориальную целостность политии. Режим власти «военных вождей» / «полевых командиров», подобно феодализму полтысячелетия назад, может долго самовоспроизводиться, препятствуя возрождению государств. Но, в отличие от феодализма, он не основан на издавна существующих связях в сообществе или хотя бы на этничности. Мир крестьянских сообществ, обеспечивавших основу для феодального владения или вождества, быстро исчезает даже в периферийных странах (Hobsbawm, 1994, p. 287–295; рус. пер.: Э. Хобсбаум. Эпоха крайностей: Короткий двадцатый век (1914—1991), М.: Издательство Независимая Газета, 2004, с 310–317) по мере того, как городские трущобы занимают место деревни в качестве главного места проживания мировой бедноты (Davis, 2006). Военные формирования и повстанческие группировки намного более автономны, чем феодальные лорды или вожди, и могут существовать и процветать без связей с устойчиво живущими сообществами или экономическими элитами, как показывают экстремальные примеры Конго и Сомали.

Второй способ, которым получают власть военные элиты, – союз с элитами экономическими. Насколько националистической будет эта комбинация – зависит от характера экономической элиты. Если экономическая элита зависима от иностранных капиталистов, то и военные становятся инструментом внешней державы. Это классический случай «банановых республик» – зависимых от США стран Латинской Америки.

Третья, самая редкая, модель имеет место, когда военные становятся элитой, возглавляющей подлинно националистический проект, стимулируя экономическое развитие через контролируемые ими предприятия. Это – структурная инверсия модели, существовавшей в бывшем советском блоке, где партийная элита руководила и предприятиями, и вооруженными силами. Военные получают в свои руки рычаги влияния на государственные и экономические элиты, когда страна длительным внешним бойкотом принуждается к автаркии. Так, военные усилили свои позиции за счет партии, когда Северная Корея и (в меньшей степени) Куба оказались с 1989 года в изоляции после утраты связей с прекратившим существование советским блоком. Иракские военные при Саддаме Хусейне, а сейчас – Корпус стражей исламской революции в Иране увеличили свое влияние в условиях бойкота со стороны США. Эти две страны (как и другие военные на Ближнем Востоке) получают дополнительную автономию благодаря нефтяным доходам.

Падение американской гегемонии также влияет на структурный «ландшафт», в условиях которого действуют экономические элиты. Изменения в структуре отношений между государствами, а следовательно – и в «степенях свободы» государственных и экономических элит в осуществлении националистических программ, с 1970-х годов прошли через два этапа. Вначале ослабление СССР и его союзников, которые сами становились все более зависимыми от кредитов американского блока, позволило Соединенным Штатам уменьшить свои уступки стратегиям национального развития, обусловленные «холодной войной», которые теперь стали ограничены рамками региональных блоков, прежде всего – Европейского Союза. ЕС и Китай, используя различные механизмы, стимулировали формирование внутренних капиталистических классов у соседей. Капиталисты Китая и ЕС создавали в своих странах фирмы, занимавшиеся торговлей и трансграничными инвестициями внутри своего блока. За пределами этих регионов пространство для экономического национализма и возможности для государств улучшить свои позиции в мировой экономике после 1960-х годов сужались. Соединенные Штаты и международные организации (Всемирный банк, МВФ и ВТО) смогли навязать «дисциплину», вынуждавшую государства отступать от политики развития и подрывавшую их национальные экономические элиты.

С 1980-х годов подъем ЕС и Китая и растущие объемы капиталов под контролем «нефтяных государств» ослабили контроль США над мировыми финансами, открывая новые возможности для экономического национализма. Смогли ли те или иные государства и про-государственные экономические элиты на данный момент воспользоваться этими возможностями – зависело больше от единства и сплоченности национального капиталистического класса и его связей с государственной элитой (как в Индии или Бразилии), чем от народного сопротивления внешним требованиям «структурной перестройки» (как в других странах Латинской Америки).

Сплоченность капиталистов США за последние десятилетия стала слабее – в качестве побочного эффекта их успеха в деле ослабления как государства, так и профсоюзов, «двух ключевых сил, дисциплинировавших бизнес-сообщество» (Mizruchi, 2004, p. 607). Снижение государственного регулирования также привело к подрыву банковского контроля над фирмами, открыв возможность для слияний, захватывавших местные и региональные банки и промышленные компании, которые ранее выступали в качестве и политических, и финансовых противовесов национальным банкам и фирмам. Топ-менеджеры компаний теперь могли играть, сталкивая друг с другом региональные и национальные банки, а также пенсионные и хеджевые фонды, и получать финансирование, не будучи обязанными поступаться какой бы то ни было долей контроля над деятельностью своих фирм или над собственным вознаграждением.

«Вследствие этого [упадка коммерческих банков] сложилась парадоксальная ситуация, когда у бизнеса, казалось, не было никакого унифицирующего института, который формировал бы долгосрочную перспективу, и в то же время была практически безраздельная власть. Эта неподконтрольная власть в сочетании с отсутствием дисциплинирующих сил, внутренних (банки) или внешних (профсоюзы или государство), возможно, способствовала эксцессам конца 1990-х и начала 2000-х годов» (Mizruchi, 2004, p. 607–608).

И это может привести к еще большим эксцессам впоследствии.

Расшатывание внутренней сплоченности элиты внутри Соединенных Штатов означает, что американское государство и американские компании более не способны использовать американский капитал для дисциплинирования мировых рынков. Вместо этого американский капитал стал вольно перетекающим ресурсом, смешивающимся с ближневосточными нефтяными прибылями и капиталом, утекающим со всего мира. Он доступен для любого капиталистического блока с четким инвестиционным планом. Такие капиталисты сегодня находятся большей частью в политиях, где государственные, экономические, а в некоторых случаях – также и военные элиты объединяются для согласованного осуществления националистических проектов под своим руководством. Китай особо выделяется тем, что там государство с целью содействовать реализации целостной стратегии развития контролирует и инвестирует излишки своего торгового баланса – в компании и инфраструктуру внутри страны и за рубежом или же в американские финансовые инструменты, чтобы контролировать валютные курсы. Относительная редкость националистических экономических проектов в начале XXI века означает, что большие объемы капитала не могут быть инвестированы с прибылью в реальный сектор и вместо этого направляются в спекулятивные пузыри, из которых многие лопнули в 2008 году.

 

"На сегодняшней политической карте мира наивысшее место по такой способности государства планировать, координировать и «впрягать» капиталистов в реализацию стратегий развития занимает Китай."

 

Явная зависимость капиталистов от государственных субсидий и протекции во время кризиса 2008 года показывает, что экономическое восстановление и дальнейшее развитие даже в самых богатых странах ядра будет зависеть от способности государственных элит проводить в жизнь целостные националистические стратегии. На сегодняшней политической карте мира наивысшее место по такой способности государства планировать, координировать и «впрягать» капиталистов в реализацию стратегий развития занимает Китай. В Европе этот потенциал все более концентрируется в ЕС, и будущее Европы зависит от того, сможет ли ЕС заменить собой или координировать различные, – и, как правило, снижающиеся, – потенциалы входящих в него государств. В других частях мира разнообразная динамика межэлитных взаимодействий дала в итоге то, что в Индии, России и значительной части Латинской Америки государственные возможности реализованы непоследовательно и с колебаниями (лучше всего в этом смысле дело обстоит у Бразилии и ряда стран Восточной Азии); в большей части остального мира государства настолько слабы, а элиты настолько разделены и зависимы от внешних союзников, что сформулировать и реализовать националистические стратегии практически невозможно.

 

Будущее национализма

Предстоящие изменения в сравнительном потенциале политий, вероятно, будут происходить из трех источников. Первый из них – нынешние геополитические сдвиги, вызванные резким и быстрым снижением возможностей американского государства, причины которого мы проследили выше. Выпадение Соединенных Штатов из числа «высокомощных» государств будет ощущаться там, где ранее они были способны вмешиваться, – то есть почти в каждой политии. Иными словами, упадок США приведет к общему росту возможностей и автономии государств во всем остальном мире. Лишь в тех политиях, где вмешательство США совсем обессилило государственные институты и фрагментировало элиты, упадок Соединенных Штатов наступает слишком поздно для того, чтобы сделать возможным националистическое возрождение, – точно так же, как падение имперских Британии и Франции уже мало могло помочь тому, чтобы в их наиболее сильно эксплуатировавшихся колониях во второй половине XX века появились сильные государства.

 

 

«Мощностями» государства вызывается к жизни и оформляется мобилизация населения – второй фактор, который может радикально изменить мировую политику в ближайшие годы. Там, где государства слабы и не могут приносить пользу элитам (или не-элитам), национализм остается слабо развитым и не заменяет собой лояльности локальным, этническим или религиозным группам. Именно поэтому в большинстве стран Африки и других периферийных регионов, а также там, где произошло резкое ослабление государства, как на окраинах бывшего Советского Союза, национализм не стал организационной или идеологической базой для мобилизации. Национализм, как мы уже видели в ходе нашего исторического анализа, основан не на чувствах. Он создается государствами, укрепляется народными требованиями, предъявляемыми государству, и поддерживается успешными проектами экономического развития и социального обеспечения. Там, где государства слабы, для мобилизации с целью выдвижения требований к ним нет ни повода, ни базы, и вместо этого народные силы организуются, используя ту почву для солидарности, которая реально существует, – тем самым еще более ослабляя и делегитимизируя национальные государства.

В будущем народные силы могут, как они иногда делали в прошлом, вступить в союз с государственными элитами, чтобы получить рычаги влияния, с помощью которых отнять в свою пользу ресурсы у капиталистов. Есть вероятность, что народные требования будут выражаться в националистических терминах и выстраиваться в организационном плане вокруг национализма. Понимание неэлитными слоями своих политических и социальных прав основано на понятии гражданства. В настоящее время массовая мобилизация в значительной мере концентрируется на отрицании прав неграждан. Антииммигрантские движения в Европе, Соединенных Штатах, а также в бедных странах «третьего мира» реакционны в своем стремлении к исключению неграждан, но у них есть и потенциал стать прогрессивными, поскольку для себя протестующие требуют благ, в которых они пытаются отказать другим. Как мы видели из описания нацистской Германии у Али, самая жестокая и злостная политика исключения может сосуществовать с сильными элементами эгалитаризма и даже требовать их.

И, наконец, экологические катастрофы, вызванные глобальным потеплением и обостренные перенаселенностью и нехваткой ресурсов, вероятно, ускорят разделение земного шара на регионы без государственной власти и национальные государства с растущими возможностями контроля над ресурсами, капиталом и гражданами в пределах своих территорий. Предыдущие примеры экологических катастроф подсказывают, как политии будут реагировать на них в будущем. Голландское государство возникло в XVI веке во многом благодаря усилиям зарождавшейся государственной элиты по мобилизации ресурсов на строительство дамб и других средств защиты от затопления. Ответ этой элиты на экологическую угрозу породил солидарность и создал организационную базу для борьбы за независимость против испанского владычества и для более широкомасштабного проекта экономического развития, сделавшего Нидерланды на какое-то время гегемоном. Успеху голландского националистического проекта способствовала слабость феодальных отношений и малочисленность местных элит, организованных при посредстве габсбургского правления или церквей (Lachmann, 2000; Р. Лахман. Капиталисты поневоле: Конфликт элит и экономические преобразования в Европе раннего Нового времени. М.: Издательский дом «Территория будущего», 2010). Там, где нет уже сформировавшегося слабого или зависимого государства или противодействующих местных элит, экологическая угроза может стимулировать строительство государства и формирование более широкой поддержки националистических проектов элиты.

Напротив, слабые государства и негосударственные акторы и институты доказали свою полную неспособность справиться с нынешними дефицитами земли, воды, продовольствия и энергии, а также с массовыми миграциями, вызванными этими дефицитами, и с уже выявившимися последствиями изменения климата. В соответствующих регионах действующие субъекты объединяются в меньших масштабах – племени, местности, района или банды, – чтобы отстоять ресурсы от соперников.

 

"Капиталисты поступятся властью в пользу государственных элит, а народные силы достигнут успеха только там, где они будут участвовать в националистических проектах в сильных государствах."

 

Когда в ближайшие годы экологические катастрофы распространятся на территорию сильных государств, их граждане будут способны потребовать принятия хорошо организованных и эффективных ответных мер, а государства – принять такие меры. Альянс между государственными элитами и гражданами изменит национальные структуры власти в направлении, близком к очерченным нами выше изменениям, происходившим в периоды войн. Государственные элиты смогут мобилизовать граждан вокруг националистических проектов. Эти проекты будут усиливать государственную власть и предлагать блага гражданам – в особенности блага, связанные с доступом к ресурсам и общественным работам, направленным на смягчение последствий экологического бедствия. Такие проекты, скорее всего, будут осуществляться за счет капиталистов, а главным образом – за счет неграждан и мигрантов. Соединенные Штаты уже строят пограничную стену и отводят воду, которая по договору должна уходить в Мексику. Все больше государств будут усиливать контроль над границами, водой, жизненно важными ресурсами и пытаться ограничить права неграждан или изгнать их из страны. Джингоизм и насилие против неграждан и иммигрантов, имеющие место и в богатейших, и в беднейших частях мира, вероятно, усилятся и станут более эффективными в сильных государствах и более жестокими там, где центральная государственная власть слаба.

Надежды на возникновение движений, действующих во всемирном масштабе, и всемирного  гражданства не осуществятся в отсутствие институциональной базы для развития инструментов, способных реализовать предполагаемые проекты такого рода. Ни граждане, ни капиталисты не будут способны выдвинуть такие требования собственности или прав, которые были бы автономны по отношению к государственным интересам и институтам. Вместо этого мы, вероятно, увидим возрождение национализма, сконцентрированного не на захвате территорий других стран, а на контроле над ресурсами и их экспроприации за счет других государств, неграждан и капиталистов. Капиталисты поступятся властью в пользу государственных элит, а народные силы достигнут успеха только там, где они будут участвовать в националистических проектах в сильных государствах.

Перевел Андрей Малюк и Игорь Готлиб по публикации: Lachmann R. “Nationalism in a Post-Hegemonic World”. in: Review XXXIV, 3, 2011, pp. 259–83.

 


Посилання

Aly, G., 2005. Hitler’s Beneficiaries: Plunder, Racial War, and the Nazi Welfare State. New York: Metropolitan.

Anderson, B., 1991. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism (orig. 1983). London: Verso.

Arrighi, G., 2007. Adam Smith in Beijing: Lineages of the Twenty-First Century. London: Verso.

Atasoy, Y., ed. 2009. Hegemonic Transitions, the State and Crisis in Neoliberal Capitalism. London: Routledge.

Bell, D. A., 2001. The Cult of the Nation in France: Inventing Nationalism, 1680–1800. Cambridge, MA: Harvard University Press.

Bell, D. A., 2007. The First Total War: Napoleon’s Europe and the Birth of Warfare as We Know It. Boston, MA: Houghton Mifflin.

Casanoval, P., 2004. The World Republic of Letters (orig. 1999). Cambridge, MA: Harvard University Press.

Chang, H.-J., 2002. Kicking Away the Ladder: Development Strategy in Historical Perspective. London: Anthem.

Commander, Navy Region, Mid-Atlantic; Casualty Assistance Calls/ Funeral Honors Support Regional Program Manager. Casualty Assistance Calls Officer Student Guide. 

Davis, M., 2006. Planet of Slums. London: Verso.

Esping-Andersen, C., 1990. The Three Worlds of Welfare Capitalism. Princeton, NJ: Princeton University Press.

Evans, P., 1979. Dependent Development: The Alliance of Multinational State and Local Capital in Brazil. Princeton, NJ: Princeton University Press.

Evans, P., 1995. Embedded Autonomy: States and Industrial Transformation. Princeton, NJ: Princeton University Press.

Finer, Samuel E., 1975. “State- and Nation-Building in Europe: The Role of the Military”. In: Charles Tilly, ed. The Formation of National States in Western Europe. Princeton, NJ: Princeton University Press, p. 84–108.

Friedman, T. L., 2007. The World is Flat: A Brief History of the Twenty-First Century. New York: Farrar, Straus and Giroux.

Haggard, S. and Kaufman R. R., 2008. Development, Democracy and Welfare States: Latin America, East Asia, and Eastern Europe. Princeton, NJ: Princeton University Press.

Hellbeck, J., 2006. Revolution on My Mind: Writing a Diary under Stalin. Cambridge, MA: Harvard University Press.

Hobsbawm, E. J., 1990. Nations and Nationalism since 1780: Programme, Myth, Reality. Cambridge, UK: Cambridge University Press. 

Hobsbawm, E. J., 1994. The Age of Extremes: A History of the World, 1914–1991. New York: Pantheon.

Jansen, M. B., 2000. The Making of Modern Japan. Cambridge, MA: Harvard University Press.

Kaldor, M., 2004. “Nationalism and Globalisation”. In: Nations and Nationalism10 (1/2), p. 161–177.

Kestnbaum, M., 2002. “Citizen-Soldiers, National Service and the Mass Army: The Birth of Conscription in Revolutionary Europe and North America”. In: Mjøset, L. and Van Holde, S., eds. The Comparative Study of Conscription in the Armed Forces. Amsterdam: JAI, p. 117–144.

Knox, M., 2001. “Mass Politics and Nationalism as Military Revolution: The French Revolution and After”. In: Knox, M. and Murray, W., eds. The Dynamics of Military Revolution, 1300–2050. Cambridge, UK: Cambridge University Press, p. 57–73.

Kohli, A., 2004. State-Directed Development: Political Power and Industrialization in the Global Periphery. Cambridge: Cambridge University Press.

Kotkin, S., 1995. Magnetic Mountain: Stalinism as a Civilization. Berkeley: University of California Press.

Lachmann, R., 2000. Capitalists in Spite of Themselves: Elite Conflict and Economic Transitions in Early Modern Europe. New York: Oxford University Press.

Lachmann, R., 2010. States and Power. Cambridge: Polity.

Lachmann, R., 2013. “Mercenary, Citizen, Victim: The Rise and Fall of Conscription in the West”. In: Hall, J. A. and Malesevic, S., eds. Nationalism and War. Cambridge: Cambridge University Press, p. 44–70.

Mann, M., 1986, 1993. The Sources of Social Power, 2 vols. Cambridge: Cambridge University Press.

Mann, M., 2004. Fascists. Cambridge: Cambridge University Press.

Markoff, J., 1996. Waves of Democracy. Thousand Oaks, CA: Sage.

McMichael, P., 2009. “Global Citizenship and Multiple Sovereignties: Reconstituting Modernity”. In: Atasoy, Y., ed. Hegemonic Transitions, the State and Crisis in Neoliberal Capitalism. London: Routledge, p. 23–42.

Meyer, J. W., Boli, J., Thomas, G. M., and Ramirez, F. O., 1997. “World Society and the Nation-State”. In: American Journal of Sociology 103 (1), p. 144–181.

Miller, N., 2006. “The Historiography of Nationalism and National Identity in Latin America”. In: Nations and Nationalism 12 (2), p. 201–221.

Mizruchi, Mark S., 2004. “Berle and Means Revisited: The Governance and Power of Large U.S. Corporations”. In: Theory and Society 33, p. 579–617.

Paige, J., 1997. Coffee and Power: Revolution and the Rise of Democracy in Central America. Cambridge, MA: Harvard University Press.

Silver, Beverly J., 2003. Forces of Labor: Workers’ Movements and Globalization since 1870. Cambridge: Cambridge University Press.

Smith, A. D., 2010. Nationalism: Theory, Ideology, History, 2nd ed. Cambridge: Polity.

Tilly, C., 2005. Trust and Rule. Cambridge: Cambridge University Press.

Wagar, W. W., 1996. “Socialism, Nationalism, and Ecocide”. In: Review 19, p. 319–333.

Wallerstein, I., 2000. “The Construction of Peoplehood: Racism, Nationalism, Ethnicity”. The Essential Wallerstein (orig. 1987). New York: New Press, p. 293–309.

Wallerstein, I., 2003. The Decline of American Power. New York: New Press.

Wallerstein, I., 2007. “Naming Groups: The Politics of Categorizing and Identities”. In: Review 30, p. 1–15.

Zeitlin, M., 1984. The Civil Wars in Chile, or, The Bourgeois Revolutions That Never Were. Princeton, NJ: Princeton University Press.

 

 

Примечания

  1. Об элитах и о том, чем они отличаются от классов, см. Lachmann (2000), p. 8–14. (Рус. пер.: Р. Лахман. Капиталисты поневоле. Конфликт элит и экономические преобразования в Европе раннего Нового времени. М.: Территория будущего, 2010, с. 31–40.)
  2. Miller (2006) дает ценный обзор исследований латиноамериканского национализма, содержащий возражения против аргументации Андерсона.
  3. Esping-Andersen(1990) и HaggardandKaufman(2008) дают самый лучший обзор того, когда именно устанавливались и менялись и как варьируют системы социальных гарантий в странах Европы, Северной и Южной Америки и Азии.
  4. Более подробное обсуждение последствий элитных и классовых конфликтов для развития см.: Lachmann, 2010, ch. 4.
  5. См. также исполненные энтузиазма статьи других авторов в Atasoy(2009), посвященные конкретным движениям, из которых многие в действительности ставят своей целью влияние на государственную политику.

Notes:

1. Щодо еліт і того, чим вони відрізняються від класів, див. у Лахман 2010: 31-40.

2. Miller (2006) пропонує цінний огляд досліджень латиноамериканського націоналізму, який заперечує твердження Андерсона.

3. Esping-Andersen (1990), а також Haggard і Kaufman (2008) пропонують найкращі огляди часових рамок встановлення і змін системи соціальних гарантій у Європі, Північній і Південній Америці та Азії.

4. Детальніше про підсумки міжелітних і класових конфліктів щодо розвитку – див. у Лахмана (2010, глава 4).

5. Див. також сповнені ентузіазмом статі інших авторів у Atasoy (2009) – про конкретні рухи, багато з яких насправді мають за мету впливати на державну політику.

6. Детальніший розгляд трансформації зображення й увічнення пам’яті жертв війни в західних країнах див. у Lachmann (2013).

Рекомендуемые