Классовая теория Бурдье: ученый как революционер

25.10.2017
|
Dylan Riley
55772

Чем объяснить огромную популярность критической теории Бурдье в академических кругах США и особенно среди социологов? В этой статье рассматриваются два ответа. Первый заключается в том, что Бурдье предлагает убедительное макросоциологическое описание современного общества, по своим масштабам не уступающее описаниям Маркса, Вебера или Дюркгейма. Однако тщательный анализ показывает, что Бурдье с этой задачей не справляется. Его работы не дают ни эмпирически обоснованного анализа классов, ни описания социального воспроизводства или социальных изменений. Таким образом, я прихожу к выводу, что популярность Бурдье не может быть следствием силы его объяснений.

Однако есть и второй ответ: популярность социологии Бурдье обусловлена конкретными социальными условиями современных академических кругов США. Социология Бурдье очень привлекательна в таком контексте, где интеллектуалы получают вознаграждение за осуществление стратегии различия, где им не хватает организационной связи с народными движениями и где их материальные интересы сводятся к защите своих привилегий. Она глубоко созвучна жизненному опыту академических работников и служит средством выражения их основоположных политических интересов.

 

Пьер Бурдье был интеллектуалом с мировым именем, чьи работы охватывают как чрезвычайно абстрактные, квазифилософские изыскания, так и опросные исследования и чье колоссальное влияние на современность можно сравнить разве что с прежним влиянием Сартра и Фуко. Родившись в 1930 году в небольшом провинциальном городке на юго-западе Франции в семье почтальона, Бурдье сумел достичь вершины французского образования — Высшей нормальной школы (École Normale Supérieur, ENS), диплом об окончании которой он получил в 1955 году. В отличие от многих других выпускников Школы, Бурдье не вступил в ряды Французской коммунистической партии, хотя его ближайший коллега Жан-Клод Пассрон входил в созданную Мишелем Фуко неортодоксальную коммунистическую ячейку, а тогдашний Бурдье находился под очевидным влиянием альтюссерианского марксизма.[1]

После окончания университета Бурдье сначала планировал писать диссертацию под руководством выдающегося философа науки и историка эпистемологии Жоржа Кангиема. Но его философскую карьеру прервал призыв в армию. Молодого ученого, вероятно в наказание за его антиколониалистскую деятельность[2], отправили в Алжир, где он на протяжении года проходил военную службу, а после демобилизации решил остаться преподавателем факультета литературы Алжирского университета.[3]

Алжирский опыт Бурдье стал решающим для его дальнейшего интеллектуального становления. В Алжире он перешел от эпистемологии к полевым исследованиям, написав две оригинальные книги по этнологии: «Социология Алжира» (Sociologie de l’Algérie) и «Эскиз теории практики» (Esquisse d’une théorie de la pratique). Тем не менее неприятие молодым ученым войны в Алжире подвергало его опасности, и в 1959 году он вернулся во Францию, заняв в 1961 году должность ассистента Раймона Арона.[4]

В 1964 году Арон предложил Бурдье возглавить руководство Центром исторической социологии, финансировавшимся Фондом Форда, и в последующие годы Бурдье собрал вокруг себя плеяду сотрудников (Люк Болтански, Иветт Дельсо, Клод Гриньон, Жан-Клод Пассрон и Моник де Сен-Мартен), которые в дальнейшем помогут ему основать чрезвычайно мощную и продуктивную школу. В это же время Бурдье проявляет интерес к французской системе образования, написав (в соавторстве с Жаном-Клодом Пассроном) две работы о воспроизводящей функции образования: «Наследники: студенты и культура» (Les héritiers, les etudiants, et la culture) и «Воспроизводство» (La reproduction).

 

Пьер Бурдье

 

Бурдье порвал отношения с Ароном в 1968-м в ответ на консервативное осуждение последним тогдашних студенческих протестов. В конце 60-х — начале 70-х Бурдье заложил основания свой ведущей роли во французской социологии, опубликовав огромное количество работ по важнейшим вопросам теории и методологии. В 1975 году он основал журнал «Исследовательские труды в области социальных наук» (Actes de la Recherche en Sciences Sociales), ставший фабрикой его собственного творчества и творчества его студентов. В конце 1970-х — начале 80-х вышли в свет главные труды его позднего периода, среди множества которых следует назвать «Различение. Социальная критика суждения» (La distinction: critique sociale du judgement), «Homo academicus», «Государственная знать» (La noblesse état) и «Правила искусства» (Les règles de l’art).

 

"Созданная Бурдье одним социальная теория является для современной интеллектуальной левой тем же, чем для студентов 1960-х был неомарксизм."

 

В 1990-е годы Бурдье стал радикальнее, превратившись в органического интеллектуала в среде крайне левых (gauche de la gauche), под влиянием которых он написал «Нищих мира» (La misère du monde), обширную серию интервью, свидетельствующих о разрушительных последствиях неолиберализма для жизни простых людей. С учетом такой интеллектуальной и политической биографии совершенно понятно, что Бурдье должен был стать неизбежным ориентиром для современной интеллектуальной левой: блестящий и неутомимый социолог, совмещающий в себе интеллектуальную утонченность Леви-Стросса или Жана-Поля Сартра с эмпирической строгостью англо-американских прикладных исследований и этнологии, в то же время продолжавший, особенно в последние годы жизни, французскую традицию ангажированного интеллектуала. На самом деле созданная им одним социальная теория является для современной интеллектуальной левой тем же, чем для студентов 1960-х был неомарксизм.

Однако очевидно, что Бурдье, вызывающий симпатии у авангарда, в то же время привлекателен для беспристрастного мейнстрима американских социальных наук, обычно сдержанно относящегося к заимствованию идей французских интеллектуалов. Чем же объяснить привлекательность Бурдье для столь разных кругов? В этой статье я рассмотрю две точки зрения: ту, согласно которой теория Бурдье — большая социологическая теория (далее я буду называть ее макросоциологической теорией) наподобие теорий Маркса, Вебера или Дюркгейма, и противоположный взгляд, согласно которому социология Бурдье согласуется с социальными условиями, характерными для академической элиты, в особенности в Соединенных Штатах.

Макросоциологические теории отличаются своей объясняющей силой. У них есть, кроме прочего, три характерные черты: они увязывают структурные деления в обществе с наблюдаемым поведением; они разрабатывают объяснения причин, по которым с учетом этих делений общества могут воспроизводиться; также они обобщают процессы изменений обществ. Таким образом, в случае успеха эти теории предлагают некую характеристику стратификации, воспроизводства и социальных изменений. Марксистские теории классовой борьбы и способа производства, социология господства Вебера и характеристика Дюркгеймом разделения труда, аномии и социальной солидарности — все они являются макросоциологическими теориями. Работы Бурдье также являются подобной теорией, но тщательное их изучение показывает, что предложенные им объяснения часто тавтологичны или недостаточны. На самом деле в этой статье я последовательно подтверждаю недавнее утверждение Филиппа Горски о том, что «у работ Бурдье нет общей теории социальных изменений».[5] Я доказываю, что в этом и состоит головоломка: если социология Бурдье преимущественно ничего не объясняет, то его нынешнюю популярность нельзя объяснить мощью его макросоциологии.

Итак, я перехожу ко второму объяснению, предполагающему, что притягательность Бурдье основана на непревзойденной способности его работ выражать опыт и политические надежды современной академической элиты. Я различаю три особенности социологии Бурдье, которые делают ее привлекательной для данной группы. Во-первых, как и анализ сетей, ее базовая социальная онтология созвучна жизненному опыту академической элиты — основного потребителя этой социальной теории. Во-вторых, социология Бурдье раскрывает возможность политической значимости интеллигенции, в организационном плане плохо связанной с народными силами. В частности, описание Бурдье символической власти сулит трансформацию социального мира посредством трансформации категорий, при помощи которых осмысливают социальный мир. Таким образом, социальных изменений можно достичь без нахождения внешнего неакадемического агента, способного их приблизить. Во времена, когда такой социальный агент незаметен, привлекательность подобной политики очевидна. В-третьих, социология Бурдье предлагает мощную защиту академических привилегий. Значительная часть политической энергии Бурдье была направлена на защиту автономии университета: в более ранний период — автономии университета от политики, в более поздний период — автономии университета от экономики. Поэтому социология Бурдье может одновременно провоцировать и реформистские импульсы «ангажированного» крыла социологии, и консервативные импульсы ее профессионального крыла.

 

Социология Бурдье как макросоциологическая теория

Прежде чем приступить к детальному анализу, необходимо кратко остановиться на базовой терминологии Бурдье. Хоть это и может показаться абстрактным, это, к сожалению, необходимое условие понимания его работ. В социологии Бурдье можно выделить четыре основных понятия: капитал, габитус, поля и символическая власть. 

Капитал указывает на ресурсы. Бурдье различает три основных вида капитала: экономический (понимаемый главным образом как доход и собственность), социальный (понимаемый преимущественно как связи) и культурный (неформальное образование, объекты культуры и доверие). Их можно определить в двух аспектах — количественном и структурном. Так, отдельные агенты могут владеть более или менее одинаковым объемом капитала, он может быть структурирован в различных соотношениях. Соответственно, хотя два разных «агента» могут обладать одинаковым объемом капитала, у одного из них может быть больше культурного капитала, а у другого — больше экономического капитала.[6] В целом количество и структура капитала определяет для индивида «место в социальном пространстве» или классовое положение. Первичное классовое деление в схеме Бурдье находится на пересечении обладания большим и малым капиталом, но в каждом из данных классов наличествует дополнительное различие между обладающими большей долей экономического или культурного капитала. Таким образом, понятие капитала должно отображать карту главных социальных делений в современном обществе. 

Габитус — это набор неосознанных диспозиций, в том числе вкусовых, чувства самости, положений тела и, самое важное, навыков или «практического мастерства». Габитус формируется, прежде всего, в семье, но в «расслоенных» обществах ключевую роль также играет школа. В целом габитус производит модели поведения, воспроизводящие социального агента в занимаемом им в данный момент общественном положении.[7] Проще говоря, габитус переносит различные классовые позиции, обусловленные разными формами капитала, на уровень наблюдаемого поведения.

Поля — это агональные социальные игры, в которых агенты состязаются между собой за некую социально определяемую ставку, например за прибыль или престиж. И хотя существует бесконечное множество таких полей, важнейшими являются экономическое поле, политическое поле и поле культурного производства. С точки зрения Бурдье, социальная реальность состоит главным образом из полей, а социальное действие он понимает как действие внутри этих полей. Последствия частого употребления этой метафоры довольно существенны, и в следующей главе я подробно рассмотрю их. 

Завершающим столпом социологии Бурдье является понятие символической власти. Она проистекает из неузнавания социальных отношений в качестве исторически вероятностных, особенно правил, управляющих отдельными полями, принимаемых за естественные правила.[8] Это неузнавание опосредованности управляющих полями правил — решающий элемент предложенной Бурдье теории воспроизводства. 

В итоге общая концептуальная схема Бурдье такова: индивидуальные ресурсы (капитал) производят структуру характера (габитус), порождающую конкретные типы поведения в контекстах конкретных социальных игр (поля). Далее эти контексты стабильно воспроизводятся, поскольку процесс связывания в одно капитала, габитуса и поля систематически искажается основополагающими представлениями, служащими легитимации существующего неравного распределения ресурсов (символическая власть). Бурдье использует эти понятия для описания стратификации, социального воспроизводства и социального обмена. Таким образом, его цель состоит в разработке такой же объемной и мощной социальной теории, каковыми были классические социальные теории Маркса, Дюркгейма и Вебера. Удается ли это Бурдье?

 

Капитал и габитус: новая теория класса?

Один из важнейших тезисов Бурдье состоит в том, что габитус понимаемый как система диспозиций (предрасположенностей), признания и практического мастерства является продуктом классовой позиции, а точнее продуктом объема и структуры субъективного обладания капиталом.[9] Габитус — это неосознанный каркас или «порождающий механизм», действующий по аналогии в широком диапазоне различных контекстов[10] и тем самым придающий форму множеству типов поведения. Габитус обеспечивает основные каркасы культурного вкуса[11], в нем воплощается запас имплицитного знания[12], он даже формирует телесные ориентации в пространстве. Как пишет Бурдье, «габитус производит практики, как индивидуальные, так и коллективные, а следовательно — саму историю в соответствии со схемами, порожденными историей».[13] Поэтому его тезис заключается в том, что существует тесная связь между этой глубинной и мощной схемой, с одной стороны, и классовой позицией — с другой. Соответственно, должно быть возможно показать, что различные габитусы являются результатом различных по объему и структуре капиталов, которыми агенты обладают в конкретных полях.

Сфера эмпирического изучения габитуса — это преимущественно эстетический вкус, поскольку вкус делает ощутимыми диспозиции и схемы признания. Так, пытаясь эмпирически продемонстрировать связь между классом и габитусом, Бурдье старается показать связь между классовой позицией и различиями эстетических вкусов.[14] Вместе с тем его работе в данной сфере присущи два затруднения. Бурдье не удается ни конкретизировать эмпирически понимаемое значение термина «класс», ни предоставить убедительное доказательство существования «габитуса» в смысле «порождающего механизма», который можно применить ко множеству других сфер. Это особенно заметно в книге, которую принято считать его шедевром — «Различение» (La distinction).

От книги о классе и вкусе, такой как «Различение», можно было бы ожидать того, что ее автор начнет исследование с концептуализации класса. Общий тезис Бурдье состоит в том, что господствующий класс, условно определенный как обладающий высоким культурным и экономическим капиталом, имеет «вкус к свободе», выраженный в его эстетском и отстраненным отношении к культуре, в то время как угнетенный класс, состоящий из обладателей низкого суммарного капитала, имеет «вкус к необходимости», выражающийся в привязанности к конкретным, осязаемым вещам.[15] Эти утверждения довольно неоднозначны. Одна из проблем заключается в том, что в «Различении» Бурдье раздувает понятие класса до такой степени, что оно теряет свою полезность в качестве понятия эмпирического исследования. Так, Бурдье пишет:

Социальный класс определяется не собственностью (даже не такой собственностью как объем и структура капитала), не сочетанием типов собственности (полового, возрастного, социального и этнического происхождения — например, соотношением черных и белых или коренных жителей и иммигрантов — дохода, уровня образования и т. д.) и даже не цепочкой типов собственности, проистекающей из базовой собственности (место в производственных отношениях) касательно причины и следствия, обуславливающего и обусловленного. Он определяется структурой отношений между всеми соответствующими типами собственности, которая придает каждому из них специфическую ценность, и последствиями, которые они оказывают на социальные практики.[16]

Сходное утверждение мы встречаем и в раннем предварительном исследовании, проведенном Бурдье в соавторстве с Моник де Сен-Мартен: «Изменения — в зависимости от класса или классовых прослоек — практик и вкусов, передаваемых ими (см. табл. 1 и 2), устроены в соответствии со структурой, гомологичной изменениям экономического и образовательного капитала и изменениям социальной траектории».[17] Стоит кратко разобрать каждый из процитированных отрывков. В первом из них Бурдье говорит, что общественный класс «определен» не одним из типов собственности, а «структурой отношений между всеми соответствующими типами собственности». Но он не объясняет, какие классы производятся «структурами отношений». Далее, хотя он и ссылается на «соответствующие типы собственности», он ничего не сообщает о том, какие «соответствующие типы собственности» должны быть использованы для различения классов, поэтому упоминание об отношении между ними мало что проясняет. 

Не менее проблематичен и второй отрывок. Бурдье добавляет к понятию класса два новых и нетематизированных аспекта: образовательный капитал и траектория. Но их отношение к экономическому и культурному капиталу, главным аспектам социального разделения, остается необъясненным. Например, так и остается непонятно, является ли образовательный капитал формой культурного капитала или это совершенно отдельный тип капитала. Можно ли, например, одновременно обладать незначительным культурным капиталом и весомым образовательным капиталом? Как бы то ни было, чтобы уяснить это, читателя отсылают к «таблицам 1 и 2», которые, как известно, вновь появляются в «Различении» в качестве «пространства социальних положений» и «пространства стилей жизни».[18] Данные таблицы вводятся с целью показать корреляцию (в бурдьезианском смысле) между вкусом и классом, но поскольку они сконструированы на основе вышеупомянутого пространного определения класса, показать это они не могут. Таблицы содержат информацию о количестве детей, отработанных часах за неделю, величине города, из которого происходит «класс», а также данные о том, могут ли профессиональные группы демографически увеличиваться или сокращаться (обозначение стрелками). Но ни один из этих показателей не имеет ничего очевидно общего с «классом» ни в том смысле, какой ему приписывает Бурдье, ни в каком-либо другом. 

Попытка Бурдье объяснить габитус как результат класса усугубляется, таким образом, основополагающей недостаточностью понятий. Он не объясняет, как предложенные им индикаторы «класса» связаны с его теоретической картографией класса. Так, его схема пространства социального положения содержит ряд, казалось бы, нерелевантных (с точки зрения классового анализа) социальных различий. Это создает серьезные проблемы для его трудов о классах и вкусах, ибо при отсутствии четкого понятия класса какое бы то ни было различие во вкусах в каком бы то ни было из зафиксированных в его исследованиях социальных аспектов оказывается доказательством классового различия в габитусе. Это тем более парадоксально для книги, считающейся классикой социологической теории, ведь «Различение» повторяет типичную ошибку эмпиристского социального исследования: используемые Бурдье понятия и индикаторы перетекают друга в друга, а значит с его аргументом будет совместимо любое подтверждение. Следовательно, бурдьезианской теории класса и габитуса не хватает (в формальном смысле) эмпирического контекста, поскольку непонятно какое доказательство в принципе несовместимо или противоречит его описанию. Таким образом, тезис о том, что габитус определяется классовой позицией, напоминает утверждение, которое, как известно, приводит Карл Поппер как пример неэмпирического утверждения: «Завтра здесь будет дождь или завтра здесь дождя не будет».[19] Будучи совместимо со всеми вероятными подтверждениями, предложенное Бурдье описание подрывает свой статус объясняющего описания. 

Иногда кажется, что Бурдье норовит решить проблему прибегая к тавтологическому тезису о том, что на самом деле габитус является индикатором класса, а не его следствием. В его работах имеет место концептуальное оправдание этого тезиса. Бурдье нередко рассматривает габитус как интернализацию классовой позиции, а в своей работе о капитале называет габитус инкорпорированной формой капитала.[20] В данном случае различия во вкусах, видимо, могут быть индикаторами «классового габитуса».[21] Так, Горски утверждает, что «по мнению Бурдье, социальное положение [класс] влияет на индивидуальную диспозицию [габитус] и наоборот [!], ad infinitum, если вообще не определяет и не делает неизбежной моду».[22] Но очевидно, что это предполагало бы «классовость» габитуса, что и должен показать анализ Бурдье. Определить габитус в качестве «воплощения» класса значит устранить объяснительную задачу попытки показать существующее между ними отношение. 

Проблемы концептуализации не являются абстрактными теоретическими проблемами. Они придают глубокую неоднозначность специфике представленных Бурдье данных. Например, одно из самых впечатляющих данных, представленных Бурдье — таблица, показывающая различия в процентном соотношении респондентов, описывавших некие предметы как потенциально образующие «хорошую фотографию». Бурдье разделил респондентов на три «класса», или кластера, по профессиям: народные классы, средние классы (мелкие производители, белые воротнички, технари и «новая мелкая буржуазия») и высшие классы (самостоятельные работодатели, инженеры, представители свободных профессий и профессора). Результаты таблицы наводили на некоторые мысли, показав, что только 1% мелких производителей выразили мнение, что хорошей была бы фотография автокатастрофы, тогда как к аналогичному мнению склонялись 17% профессоров и творческих работников. Подобным образом 37% преподавателей и творческих работников посчитали, что хорошей фотографией была бы фотография капусты, хотя среди респондентов из рабочего класса такое мнение высказали лишь 7% опрошенных.[23]

Объясняя такой подход, Бурдье утверждает, что «способность мыслить нечто как прекрасное или лучшее по отношению к чему-то другому подвержена эстетической трансформацией... и тесно связана с культурным капиталом, унаследованным или приобретенным посредством образования» (курсив мой).[24] Обратите внимание на симптоматическое смысловое отличие между «унаследованием» и «приобретением посредством образования». Нельзя с достаточной уверенностью не подчеркнуть, что только первая из этих интерпретаций согласуется с концепцией габитуса Бурдье, (частично) определяемой «культурным капиталом». Причина в том, что классовый габитус не приобретается в процессе школьного образования. Действительно, в более ранней работе Бурдье категорически отвергает представление о том, что габитус может коренным образом меняться в образовании; школы, по его словам, в значительной степени передают прежние различия в «первичном габитусе» ранней социализации.[25] Следовательно, «приобретенный в школе культурный капитал» вовсе не является культурным капиталом: это всего лишь обучение. Таким образом, приводимые Бурдье данные на основе фотографий, хотя и принадлежит к самым сильным фактам в «Различении», вряд ли имеют решающее значение, ибо они совместимы с двумя совершенно разными, а на самом деле принципиально противоположными объяснениями модели ответов.[26] Вполне возможно, что данные опроса Бурдье глубоко противоречат теории габитуса, поскольку эти данные могут свидетельствовать лишь о важности педагогики, а не о классовом происхождении.[27]

Кроме того, само понятие слаженного габитуса, определенного классом и наоборот, еще не подтверждается данными Бурдье. Напомним, что габитус нельзя обозначить с помощью различий в какой-либо одной сфере вкуса. Поскольку он является «порождающим механизмом», он должен был бы создавать сходные различия в самых разных сферах. В поддержку этой точки зрения Бурдье предоставляет данные не только о вкусах, но и о регулярности разных типов деятельности: «Сделай сам», «Фотография», «Пластинки», «Живопись», «Музыкальный инструмент», «Лувр и Галерея современного искусства», «Легкая музыка» и «Новости». Здесь данные Бурдье демонстрирует любопытные различия. Так, если о частом использовании «Сделай сам» упоминали 63% рабочих, то аналогичное упоминание сделали лишь 40% респондентов из высшего класса. Подобным образом, живопись упоминали 16% преподавателей и творческих работников и лишь 4% респондентов из рабочих.[28]

Но это не значит только то, что данные исследования Бурдье предполагают одинаковые различия вкусов в самых разных сферах или даже в пределах одной сферы вкуса. Так, в сфере культурной жизни данные показывают, что посещаемость музеев во многом сформирована «классово» (в условном смысле профессионального расслоения), хотя данные о фотографии и домашних кинопросмотрах показали относительно незначительное классовое различие: 50% у рабочих по сравнению с 59 % у среднего класса и 65% у высшего класса.[29]

 

 

Даже в очень узких сферах, таких как эстетические предпочтения в кино, идея одного проецируемого классового габитуса, похоже, не находит подтверждений. Например, исследование «просмотренных фильмов», разделившее респондентов на четыре категории («социальные и медицинские работники», «мелкие коммерческие руководители и секретари», «офисные работники» и «мелкие лавочники и ремесленники» — категории, опять же, только отдаленно соотносимые с теорией Бурдье), обнаружило различие в групповых предпочтениях в отношении некоторых фильмов («Процесс», «Порок и добродетель» и «Сальваторе Джулиано»). Однако другие фильмы в том же исследовании были высоко оценены всеми четырьмя профессиональными группами.[30]

Это краткое рассмотрение данных Бурдье говорит о недостаточной обоснованности его тезиса о том, что в 1960-е—70-е годы во Франции существовал характерный «классовый габитус». По некоторым узким темам различия существовали, но, возможно, они объясняются большим доступом к образованию, свободному времени и ресурсам, а также глубинной, порождающей схемой «классового габитуса». На самом деле Бурдье приводит мало данных о последовательном и проецируемом габитусе разных типов, аналогично действующем в различных формах культурной жизни. Вместо этого некоторые типы деятельности и вкусы кажутся более релевантны классу, другие — менее релевантны.

Как говорит один из самых проницательных собеседников Бурдье, «Род занятий [в „Различении“] соотносится с потребительскими привычками и показателями диспозиций, но чаще всего это происходит не напрямую».[31] Короче говоря, Бурдье предоставляет очень мало свидетельств того, что различные классы, разграниченные по степени обладания культурным и экономическим капиталом, создают разные габитусы. В его исследованиях не только профессиональные группы имеют неопределенное отношение к его понятию класса; приводимым Бурдье эмпирическим данным о габитусе не хватает убедительности в том, что касается существования единого «порождающего механизма» эстетического вкуса.

До сих пор мы предполагали, что основной проект Бурдье в «Различении» и связанных с этой книгой исследованиях состоял в том, чтобы показать, что габитус укоренен в классовых различиях. Но одновременно он выдвигает вторую, совершенно противоположную точку зрения. После того, как первая половина книги излагает теорию габитуса и пытается подкрепить ее документально, шестая глава начинается сбивающим с толку утверждением о том, что «различные социальные классы отличаются не столько своим признанием культуры, сколько своим знанием о ней»[32]. Это отличие между знанием (connaissance) и признанием (reconnaissance) составляет основу «культурной доброжелательности», которую Бурдье считает характерной для мелкой буржуазии. По сути, его аргумент сводится к тому, что широкий спектр обывательских вкусов ориентирован на поиск заменителей для легитимации высокой культуры. Это приводит к чрезвычайно высокому уровню потребления «претенциозных» культурных объектов, объектов, которые изображаются совершенно не тем, чем они являются на самом деле: кухонных плит, а не кухонь, коллекций марок, а не коллекций произведений искусства, декорированных уголков, а не комнат.[33]

Бурдье продолжает этот способ анализа, когда доказывает, что габитус рабочего класса отмечен «одобрением господства», что подтверждается не только «отсутствием предметов роскоши» [у рабочих], но и «наличием многочисленных дешевых заменителей этих редких товаров, „игристого белого вина“ вместо шампанского, искусственной кожи вместо настоящей кожи, репродукций картин вместо оригинальных полотен». Они, по словам Бурдье, являются «показателями лишения прав владения второй властью, которая соглашается с определением товаров как того, что достойно обладания».[34]

Эти цитаты вызвали резкую критику Бурдье за «высокомерие» и за выпады против весомых свидетельств культурной автономии рабочего класса.[35] Гораздо меньше внимания обращали на то, насколько анализ Бурдье культурной доброжелательности противоречит его прежнему описанию классового габитуса. Фактически всем его работам по культуре свойственны два формально несовместимых тезиса: с одной стороны, тезис о том, что у каждого класса или, более широко, социальной группы есть свой собственный габитус и, следовательно, свои собственные схемы восприятия и оценки (эстетических вкусов); с другой, тезис о том, что мелкая буржуазия и рабочий класс подчинены схемам и представлениям господствующего класса. Однако очевидно, что для того, чтобы быть культурно угнетенным, мелкая буржуазия и рабочий класс должны разделять по крайней мере некоторые из элементов габитуса господствующего класса, ведь одним из ключевых элементов габитуса и являются те «категории восприятия и оценки»[36], благодаря которым конкретные культурные объекты признаются легитимными. Если у разных классов и в самом деле разные габитусы, как это было предложено в первом положении Бурдье, то между ними не могло бы существовать никаких отношений культурного господства. Каждый класс просто жил бы в параллельной символической вселенной со своими собственными «ценностями». И наоборот, если между классами существуют отношения культурного господства, они должны разделять общий габитус. Одновременное принятие обоих аргументов является непоследовательным.

В итоге в описании Бурдье связи между габитусом и классом заметны три основные проблемы. Во-первых, поскольку Бурдье не предлагает четкого определения класса, не ясно, как установленные им различия в эстетических предпочтениях касаются классовых различий в каком-либо смысле. Во-вторых, даже признавая, что используемые им категории профессий действительно репрезентируют классы, установленные им модели несовместимы с теорией габитуса. Бурдье не предоставляет никаких доказательств того, что его респонденты обладают «порождающим механизмом», который можно увидеть в разных сферах культуры. Фактически приведенные им данные указывают на противоположное: что одни довольно специфические формы культурной практики тесно связаны с определенными профессиональными группами, тогда как другие не связаны с ними вообще. В-третьих, Бурдье фактически скрыто работает с двумя несовместимыми моделями отношений культуры и класса, одна из которых понимает габитус как классово стратифицированный, а другая — как разделяемый всеми классами. Таким образом, в самом главном социология Бурдье как макросоциологическая теория терпит поражение, поскольку ему не удается увязать основополагающие социально-структурные деления с наблюдаемым поведением.

 

Неузнавание и школьная система: взгляд Бурдье на воспроизводство

Теперь я перехожу к оценке работ Бурдье во втором аспекте — в его точке зрения на социальное воспроизводство. Конечно, Бурдье признает глубочайшее классовое неравенство современного капитализма. Это ставит довольно привычную для традиции западного марксизма проблему. С учетом очевидного неравенства и несправедливости современного капитализма, как возможно то, что такие общества в течение длительного времени способны к устойчивому воспроизводству?[37] Ответом Бурдье на эту, без сомнения, настоящую головоломку является символическая власть, которую можно лучше понять как, по выражению Мары Лавман, «способность казаться естественным, неизбежным и поэтому аполитичным продуктом исторической борьбы».[38] Описание Бурдье символической власти напоминает теорию идеологии французского марксиста Луи Альтюссера.[39] Как и Альтюссер, Бурдье утверждает, что неузнавание социального мира — это предварительное условие действия; поэтому ложное, мнимое или ошибочное понимание социального мира является по умолчанию всеобщим условием для акторов капиталистического общества. Вместе с тем, как и Альтюссер, он подчеркивает, что это условие всеобщего неузнавания усиливается системой образования. Поэтому при капитализме школа является центральным институциональным механизмом социального воспроизводства. Чтобы рассмотреть эту точку зрения на социальное воспроизводство, сначала необходимо получить общее представление о том, почему Бурдье считает неузнавание всеобщим.

Бурдье считает его всеобщим, поскольку, как уже отмечалось, он рассматривает общество как совокупность конкурентных игр, называемых полями. У каждого поля, как и у игры, есть свои правила и позиции. Так, например, поле экономики определяется конкурентной борьбой фирм за прибыль. Но, кроме того, есть поле культурного производства, интеллектуальное поле и поле политической власти. Каждое такое поле имеет аналогичные прибыли ставки, такие как интеллектуальный престиж или политическая власть.[40]

 

"Являются ли агонистические игры (поля) хорошей метафорой для общественной жизни в целом?"

 

Вездесущность полей обосновывает всеобщность неузнавания; чтобы быть игроком в игре, нельзя постоянно сомневаться в правилах игры, указывая на их произвольную и историческую обусловленность. Поставить вопрос о правилах игры означал бы уже не играть, а скорее наблюдать за игрой.[41] В концепции Бурдье участники игр не узнают произвольный характер правил, управляющих их действиями, в том смысле, что они воспринимают правила как неоспоримую данность. В итоге, если быть социальным актором означает быть своего рода участником игры, а для этого необходимо подчиниться ее произвольным правилам, тогда совершение действия предполагает неузнавание. Конечно, существуют двусмысленность такого объяснения неузнавания. (Действительно ли игра в баскетбол требует подавления сознания того, что ее правила — произвольный продукт истории?) Но более фундаментальным представляется другой вопрос: являются ли агонистические игры (поля) хорошей метафорой для общественной жизни в целом?[42] Поражает то, насколько редко задавался этот вопрос, учитывая, что огромное количество энергичных исследователей посвятили себя определению полей, разъяснению двусмысленного использования Бурдье этого термина и применению данного понятия в эмпирической работе. Игровая метафора, лежащая в основе идеи поля, и вытекающее из нее всеобщее неузнавание в большом массиве литературы о Бурдье и литературы, написанной под его влиянием, остается неисследованным предположением.

Общая проблема игровой или полевой (field) точки зрения на социальное состоит в том, что существует множество зон общественной жизни, не структурированных в качестве игр. Одна из них — мир труда, в смысле материального преобразования и созидания. Даже в самых эксплуататорских и отчужденных условиях труд предполагает коллективные усилия по преобразованию и поэтому ориентирован на проект, а не на «занятие положения» или «различение» внутри поля. Кроме того, неясно, почему участие в трудовом процессе потребовало бы неузнавания как подчинения правилам игры, как это происходит внутри полей Бурдье. На самом деле эффективный трудовой процесс, а это отчетливо понимали Маркс и Вебер, требует постоянного осмысленного прогнозирования последствий разных вариантов действий.

Еще одним ключевым типом действия, которое, казалось бы, может уклониться от метафоры поля, являются общественные движения, особенно революционные общественные движения, часто ориентированные на установление и оспаривание ранее непризнанных правил социальной игры. Как и в случае с трудом, социальное действие здесь, по-видимому, требует не подчинения неузнаванию, а разрыва с ним.

Конечным типом социального взаимодействия вне метафоры поля является взаимодействие, ориентированное на общение. Опять-таки, эту социальную структуру нельзя понимать как область конкуренции в смысле Бурдье, поскольку взаимопонимание — это результат взаимной и благожелательной интерпретации, а не агонистического различения.

Все сказанное предполагает, что теория социального воспроизводства Бурдье весьма сомнительна в той мере, в какой она зависит от универсализации метафоры игры/поля. Нет достаточных оснований размышлять о конкурентных играх, а необходимое неузнавание, которое, с точки зрения Бурдье, осуществляется в них, исчерпывает совокупность общественных отношений. В результате, представляется невероятным, чтобы символическая власть как неузнавание служила общим описанием социального воспроизводства.

В дополнение к общей идее неузнавания Бурдье предлагает более конкретную и институционально обусловленную теорию воспроизводства, фокусирующуюся на системе образования. Он постулирует фундаментальное преобразование современного общества из способа «воспроизводства семьи» в способ «воспроизводства на уровне школы». В семейном способе воспроизводства ресурсы и имущество передаются членам семьи. В школьном способе воспроизводства они, по крайней мере частично, инвестируются в образование, которое затем предоставляет наследнику диплом. Бурдье доказывает, что второй способ обеспечивает гораздо большую легитимность господствующим классам, чем семейный, и что эта легитимность возрастает до такой степени, что сама система образования становится все более автономной от прямого контроля со стороны экономически господствующего класса.[43] Этот аргумент Бурдье и Пассрон высказывают так:

Экзамен самым лучшим образом приспособлен внушать всем признание легитимности учебных вердиктов и социальных иерархий, которые они узаконивают, поскольку он заставляет тех, кто отчисляется, ассимилироваться с теми, кто провалился, позволяя в то же время тем, кто был отобран среди небольшого числа избираемых, видеть в их избрании подтверждение их заслуги или «дара», благодаря которому, их, судя по всему, и предпочли всем остальным.[44]

Таким образом, обучение и экзамены превращают классовое неравенство в неравенство заслуг, легитимируя оба этих неравенства в глазах как господствующего, так и угнетенного классов. По мнению Бурдье, в значительной степени современный господствующий класс — это элита дипломов.[45] Напомним, что в этом состоит и аргумент Альтюссера: школьный идеологический аппарат государства — это ключевой институт в воспроизводстве капитализма.

 

 

В рамки этой статьи не входит рассмотрение споров о роли обучения в капиталистическом воспроизводстве. Тем не менее заслуживают внимания два вопроса. Первый — касательно того, что описание Бурдье воспроизводства посредством школьного обучения в значительной мере зависимо от французского контекста. Французская школьная система с ее огромным престижем и относительно высоким уровнем автономии от бизнеса тесно связана с конкретной динамикой общественного развития Франции. Для него характерно существование, по крайней мере с 1789 года, мощного и централизованного государства, укомплектованного высокообразованными чиновниками, и относительно невзрачный промышленный капитализм. Так, хотя дипломы играют исключительно важную роль в легитимации капиталистических общественных отношений во Франции с учетом этой конкретной модели развития, нет оснований считать это явление типичным.[46] Однако воспроизводство капитализма — это, безусловно, явление всеобщее, ставящее под сомнение школьную систему как адекватное объяснение воспроизводства капитализма самого по себе. Американский капитализм, как основной и архетипический вариант капитализма, тоже не является подходящим примером. Не было никакой корреляции, даже на высшем уровне, между победой в конкурентной борьбе — непременным условием успеха при капитализме — и образовательными достижениями владельцев бизнеса / предпринимателей. В самом деле, культура американского класса капиталистов, как правило, пренебрегала формальной университетской подготовкой по сравнению с практическим производственным опытом. Но это почти не влияло на легитимность капитала в США.

Вторая проблема, связанная с описанием Бурдье воспроизводства, — более аналитическая. Хотя вопрос об общественном воспроизводстве действительно имеет смысл только в контексте теории капитализма как раздираемого внутренними конфликтами, неравномерного и неустойчивого, Бурдье так и не сформулировал теорию капитализма. Фактически, термин капитализм, в отличие от термина капитал, в его работах почти не встречается. Этот пробел ослабляется его описанием воспроизводства, поскольку он не заметил того, что существуют достаточные материальные причины поддержки капиталистов непосредственными производителями вне зависимости от системы образования или неузнавания.[47] Поскольку капиталистическая прибыль является условием экономического роста и занятости, должна существовать возможность того, что в интересах отдельных рабочих или групп рабочих приходится поддерживать прибыль и тем более отношения капиталистической собственности. Как следствие, капитализм, гораздо больше, чем другие системы производства, обладает потенциальной «материальной основой согласия» — независимо от каких-либо механизмов.[48]

Наконец, примечательно и игнорирование Бурдье электоральной демократии как потенциального механизма социального воспроизводства. Во-первых, в работах Бурдье почти нет демократии в базовом шумпетерианском смысле институализированной системы установления чередования политических элит.[49] Бурдье упоминает демократию мимоходом в своем монументальном лекционном курсе «О государстве» (Sur l’État) при обсуждении общественного мнения; в очень кратком изложении работы Баррингтона Мура; и как идеологию американского империализма.[50] В другой работе он развивает идею политического поля и дает тонкое описание взаимоотношений между партийными лидерами и их последователями[51]. Но даже в своей оригинальной статье о политическом представительстве, от которой явно ожидаешь обсуждения партийных систем, процедуры голосования и парламента, почти не найти анализа этих вопросов. Вместо этого мысль Бурдье вращается вокруг идеи о том, что электорат отчужден от собственных средств политического представительства.[52] И в самом деле, даже очень благосклонно настроенный наблюдатель признает, что в работах Бурдье почти проигнорированы стандартные проблемы политической социологии, тем самым ограничивается его влияние в этой сфере.[53]

 

"Поскольку эта теория основана на школьной системе, она превращает французскую специфику во всеобщий закон, игнорируя мощные экономические и политические механизмы, также работающие на стабилизацию капитализма."

 

Это пренебрежение демократией особенно удивляет, поскольку выборы кажутся гораздо более непосредственно связанными с легитимацией политической власти, чем школьная система[54]; и правда, выборы — это ключевой пример удлинения «цепочек легитимации»[55], которые Бурдье считает решающими для стабильности современного политического порядка. Выборы устанавливают квазификтивное политическое равенство, которое скрывает реальное неравенство и заставляет государства быть выразителем нации, состоящей из формально равных граждан. На выборах люди не являются членами социальных классов или других заинтересованных групп.[56] Таким образом, выборы устанавливают очень индивидуализированное отношение к государству, создавая фундаментальные проблемы для коллективных движений, стремящихся преодолеть или преобразовать государственную власть и капитализм. Классовые интересы в избирательных демократиях делегируются представителям этих интересов, и ни классы, ни массы в целом не оказывают прямого политического давления на государство.[57]

В таком случае трудно было бы доказать, что Бурдье предлагает убедительное описание воспроизводства капитализма. Поскольку его теория основана на неузнавании, она необоснованно экстраполирует игровую метафору поля на все социальные отношения. Поскольку эта теория основана на школьной системе, она превращает французскую специфику во всеобщий закон, игнорируя мощные экономические и политические механизмы, также работающие на стабилизацию капитализма. Таким образом, теория Бурдье не удовлетворяет второму критерию макросоциологической теории. У него нет правдоподобного описания воспроизводства общества.

 

Относительная депривация и интеллектуалы: бурдьезианская теория социальной трансформации?

Теперь я перехожу к пониманию Бурдье социальной трансформации. Необходимо начать с того, что метафора поля создает серьезные трудности для всякого убедительного описания социальных изменений, поскольку, сводя общественную жизнь до уровня антагонистической игры, она исключает саму возможность коллективного и целенаправленного действия, ибо любое действие конституируется позицией в отдельном поле с его бесспорными правилами.[58] Поэтому любое описание Бурдье социальных изменений должно осуществляться без жесткого понятия коллективного действия.

Ограничения, налагаемые метафорой поля на теорию трансформации, лучше всего демонстрирует изучение Бурдье политической социологии, в которой он всесторонне применяет данную теорию. Его главный тезис о политике заключается в том, что противостояния политических представителей гораздо больше сообщают про их взгляды, чем их отношения со своей избирательной или социальной базой. Поэтому для понимания конкретной политической позиции «важно знать универсум конкурирующих политических позиций, предлагаемых полем, как и требования мирян, за выбор позиции которых отвечают назначенные доверенные лица ("база"). Выработка позиции — выражение говорит само за себя — это акт, который приобретает смысл лишь соотносительно, с помощью и через различие, отличительный разрыв».[59] Таким образом, это противоположные позиции в политике, указывающие на то, за что политики борются. В таком подходе к современной политике есть очевидная истина, хотя в случае Бурдье она далека от оригинальности.[60]

Однако, интерпретируя политику как предвыборную игру или «поле», Бурдье оказывается поразительно не готовым обратиться к решающим политическим событиям, создавшим современный мир и, следовательно, являющихся центральными для любого действительного правдоподобного описания социальных изменений: Гражданской войны в Англии, революции и Гражданской войне в Америке, Французской революции, объединению Германии или итальянскому Рисорджименто. Отсутствие объяснения тут не случайно. И оно не связано с отсутствием соответствующих доказательств или презрением к «философии истории», как иногда заявляет сам Бурдье. Это, скорее, следствие метафоры поля. Эту метафору нельзя использовать для объяснения указанных примеров революционной борьбы, ведь они не согласуются с моделью позиционирования в установленном институциональном контексте, являющейся эксклюзивной сферой политической социологии Бурдье. Неудивительно, что до сих пор не возникла бурдьезианская теория революции, демократизации или возникновения авторитаризма. Типы социальных процессов, продуцирующие эти результаты, находятся на периферии борьбы внутри поля.

Без механизма коллективных действий у Бурдье остаются всего два варианта объяснения изменений, причем он использует оба. Первый состоит в том, чтобы обратится к понятию дифференциации: «В своем исследовании понятия „поля“ я подчеркивал этот процесс, который описывали Дюркгейм, Вебер и Маркс: со временем общества дифференцируются, образуя отдельные независимые универсумы, — думаю, что это один из общих законов, с которым можно согласиться».[61] Оставив в стороне абсурдное представление о том, что Маркс и Вебер считали, будто дифференциация является «общим законом», не требующим дальнейшей проработки, этот тезис поражает своим пустым контовским высокомерием. Вместо объяснения Бурдье обращается к безагентному грандиозному процессу, открывающимся обществам «со временем». Это описание социальных изменений вообще не является описанием.

Второе описание Бурдье изменений смещается от макродинамики дифференциации, к агентам, участвующим в конкурентном поле. В этом описании, названном Бурдье «эффектом гистерезиса», социальные изменения происходят вследствие того, что акторы придерживаются стратегий, неадаптированных к текущему состоянию поля их действий. Лучшим примером второго типа аргумента является анализ Бурдье кризиса 1968 года. Он утверждает, что кризис был результатом перепроизводства выпускников университетов после 1960 года, что спровоцировало необоснованные карьерные ожидания, поскольку демографический рост понизил ценность их дипломов, хотя их карьерные ожидания согласовались с прежним состоянием академического поля. Таким образом, выпускники французских университетов оказались в тисках разновидности ложного сознания. Они считали, что их дипломы наделяют их определенными позициями, которые могли бы быть им доступны в прежнем состоянии поля, но эти позиции становились скудными из-за увеличения количества поступающих в университеты. Как следствие, выпускники университетов обнаружили, что их дипломы стоят куда меньше, чем они ожидали. Это разочарование заставило их присоединиться к внеуниверситетским интеллектуалам и рабочему классу против института образования.[62] Различные левые движения, бушевавшие во Франции в тот период, были следствием неузнавания, в котором агенты, находящиеся в «гомологичных» позициях в социальном пространстве (выпускники университетов, внеуниверситетские интеллектуалы и рабочий класс) пришли к пониманию своей схожести.[63]

У этого аргумента есть и общетеоретическая проблема и ощутимая эмпирическая слабость. Теоретическая проблема заключается в том, что до сих пор нет объяснения причин изменений условий в поле — стремительного увеличения количества выпускников университетов. Во-первых, Бурдье не объясняет, почему три группы акторов внезапно оказались в «гомологичной» позиции. Сказать, что в то время все они пережили опыт относительной депривации означает лишь задать вопрос. В конце концов, студенческие беспорядки 1968 года были частью всемирного движения против капитализма и государства, которое осталось вне объяснительной структуры Бурдье. Интересно, по крайней мере то, что бунты конца шестидесятых годов произошли именно в момент перехода мировой экономики от продолжительного подъема к продолжительному спаду, хотя в анализе Бурдье столь широкие структурные факторы трудно заметить.

К тому же, в сравнительном плане этот анализ также сомнителен. Итальянский социолог Марцио Барбальи в своей книге, во многом схожей с «Homo Academicus», доказывает, что для объединенной Италии была характерна острая ситуация интеллектуального перепроизводства социальных позиций. После Первой мировой войны ситуация резко ухудшилась из-за того, что респектабельные интеллектуалы столкнулись с перспективой безработицы после возвращения с фронта, тогда как вчерашние выпускники университетов столкнулись с уменьшением карьерных перспектив. Взятая в целом эта динамика породила чувство «относительной депривации, поскольку к росту созданных войной ожиданий прибавилась неизбежная потеря статуса или карьерных ожиданий.[64] Но в политическом контексте, для которого был свойственен подъём революционной социалистической партией, интеллектуалы сместились не к левым, а к крайне правым. Фактически Барбальи доказывает, что многие организации интеллектуалов, таких как инженеры и учителя начальных школ, в начале 1920-х годов приняли участие в силовых нападениях на учреждения рабочих.[65] Короче говоря, Барбальи доказывает, что одна и та же динамика, с которой Бурдье связывает крайнее полевение во Франции в 1968 году — чувство относительной лишенности карьерных перспектив — привела в Италии к фашизму.[66]

 

 

Поскольку примерно один и тот же процесс привел к разным результатам в этих двух контекстах, удовлетворительное объяснение политизации интеллектуалов, по-видимому, требует — кроме анализа последствий — уточнения их факторов, в частности отношения левых партий к интеллектуалам. В целом теория изменений Бурдье остается неопределенной. Действительно, самое поразительное в ней — ее банальность. Вряд ли необходим Бурдье, чтобы додуматься до теории относительной депривации.[67] Кроме того, ее в любом случае не достаточно для объяснения главного политического вывода Бурдье — полевения французских академических работников в конце шестидесятых.

Таким образом, социология Бурдье не представляет собой макросоциологическую теорию ни в одном из трех аспектов, о которых я упомянул во введении. Его классовому анализу не удается увязать классовую структуру с распределением наблюдаемого поведения. Вместо этого его анализу свойственно тяготение к пустым тавтологиям, поскольку смысл понятия класса расширяется настолько, что включает в себя все социальные различия, в том числе, как это ни прискорбно, эстетический вкус как таковой. Его скрытая альтюссерианская теория воспроизводства из-за неубедительного обобщения метафоры игры, не учитывает политические и экономические аспекты данной проблемы. Наконец, два варианта описания Бурдье социальных изменений (эволюционизм девятнадцатого века и «пересаженная» на новую почву теория относительной депривации) неубедительны, но это и не удивительно.

Эти недостатки объяснения не являются, конечно же, личными недостатками Бурдье. Рассмотренные с точки зрения интеллектуальной утонченности и эмпирической широты, работы Пьера Бурдье практически беспрецедентны. Проблема, как ни парадоксально, заключается в том, что у Бурдье нет теории классовой структуры в смысле структурированной взаимосвязи непосредственных производителей и лишних присвоителей, взаимодействие которых могло бы содействовать историческому развитию. В полях Бурдье как таковых нет динамики развития; их обитатели, увязшие в неузнавании, никогда не смогут стать коллективными акторами.

 

Почему Бурдье?

Важно учитывать факты. Несмотря на указанные трудности, Бурдье является актуальным социологом-теоретиком. Действительно, когда люди вспоминают о «теории» в контексте дискуссии о социологии, им на ум обычно приходит Бурдье. В период между 1980 и 1984 годами только 2 % всех статей в четырех ведущих социологических журналах цитировали Бурдье, но уже к середине первого десятилетия XXI века эта цифра увеличилась до 12 %.[68] Если бы эти статьи ограничивались исключительно претенциозными теоретическими трактатами, можно было бы представить, что их число существенно возросло бы. Оценка Бурдье Ваканом как «самого знаменитого современного социолога» и спустя десятилетие после смерти Бурдье остается правильной.[69] Как недавно заметил один британский ученый: «Нет никаких сомнений: Пьер Бурдье — самый влиятельный социолог конца ХХ века»[70]. В этом и скрыта большая загадка. Поскольку социология Бурдье не предполагает макросоциологию, как и следовало ожидать, привлекательность его работ должна зиждется на чем-то ином. Таким образом, необходим другой подход к пониманию его популярности. Дальнейшие замечания с необходимостью несколько абстрактны и требуют подтверждения реальными исследованиями. Здесь они открыты для обсуждения.

Как я утверждал во введении к этой статье, есть три причины популярности Бурдье среди академической элиты развитых капиталистических стран, особенно в Соединенных Штатах. Во-первых, его социология созвучна жизненному опыту академических работников; во-вторых, она предлагает эрзац-политическую идентичность для левых академических работников; в-третьих, она предлагает мощную защиту академических привилегий и автономии для профессиональных ученых. Таким образом, бурдьезианскую социологию можно лучше всего понять не как социальную теорию, а как идеологическое образование, взошедшее на почве общего опыта и обеспечивающее политический проект, способствующий интеграции в академическом пространстве «левых» и «правых».

 

Cозвучие жизненному опыту

Многие социальные теории становятся правдоподобными, перенося микросоциальные миры своих создателей и потребителей на макроуровень. В особенности это справедливо в отношении представлений Бурдье о «поле» и «символической власти». Было бы совершенно неверно полагать, что из-за того, что эти понятия являются ограничительными метафорами, они универсально неприменимы; такой взгляд мог бы преодолеть догматизм самого Бурдье. Напротив, идея поля как раз применима к академической жизни. Академические работники охвачены занятием позиций и различением. Их культурные продукты приобретают смысл в полемической конкуренции с другими продуктами. Поэтому неудивительно, что некоторые из наиболее успешных анализов Бурдье сфокусированы на том, как политические позиции интеллектуалов обычно маскируются при перенесении этих позиций в сферу культурного производства.[71]

Таким образом, одна из главных идей, которые Бурдье предлагает академической элите, состоит в обобщении ее жизненного опыта. С точки зрения социологии Бурдье, ее социальный мир может быть микрокосмом общества в целом. В самом деле, понятие о конституированности общественной жизни как «поля», не требующее критического разрыва с жизненным опытом, является по существу здравым смыслом того, как мир работает на профессуру.[72] Поэтому трудно представить себе социологическую теорию, в которой социальная онтология более точно соответствует жизненному миру интеллектуалов.

 

Политическая эрзац-ангажированность

Тем не менее социология Бурдье предлагает нечто большее, чем просто обобщение «профессорского» опыта. Она также предполагает параллельное сходство с тем, что Ленин назвал «профессиональным революционером». Бурдьезианские социологи — это авангард. Они обладают знаниями о принципах работы социального мира, проистекающих из созданной ими социальной теории, но отрицаемых неучеными, увязшими в трясине здравого смысла и обыденных представлений.

Эта концепция в целом основана на понятии радикального зазора между социальной теорией и ненаучным знанием, которое является следствием всеобщего неузнавания. Поглощенные социальной игрой акторы в силу своей зацикленности на логике практики, не способны постичь реальную структуру полей, в которых они действуют. Они поступают в соответствии с неосознанной, негласной концепцией мира, «чувством игры». Размышления о социальном мире, образовании социального как объекта знания, не может происходить в игре. Бурдье неустанно подчеркивает то, что приписывание рефлективной способности действующим в поле практики агентам — это интеллектуальная иллюзия:

Познание не зависит исключительно — как тому учит элементарный объективизм — от точки зрения на предмет с позиции определенного в «пространстве и времени» наблюдателя. Это искажение гораздо более фундаментальное и более зловредное, поскольку, являясь основополагающим для познавательного действия, оно обречено остаться незамеченным: практика подвергается искажению уже в силу того, что она берется с определенной «точки зрения» и что она, таким образом, преобразуется в предмет (наблюдения и анализа)[73].

Впрочем, для Бурдье рефлективное мышление, формирование практики как объекта анализа, требует разрыва с практикой. И наоборот, практика как жизненный опыт требует разрыва с рефлексией. агенты могут действовать только в той мере, в какой они не рефлектируют по поводу своих действий; следовательно, рефлексия возможна только с позиции, находящейся вне поля действия.

Социологическое понимание требует разрыва с практикой, достигаемого при помощи особой подготовки, благодаря которой перспективные социологи создают новый габитус или набор научных диспозиций для замены прежних позиций. Таким образом, в социологии Бурдье есть связь между теорией и практикой, но в отличие, например, от революционного марксизма ее последствия заметны, прежде всего, в мире социологии.

 

"Социология Бурдье предполагает нечто наподобие самопреобразования. Если к ней подойти корректно, она окажется моделью того, как становятся социологом, а не объяснительной структурой понимания социального мира."
 

Роджерс Брубейкер в своей статье, тщательно проясняющей призыв Бурдье в этом аспекте, особенно четко уловил этот момент. Он призывает к разрыву с «концептуалистскими, теоретическими, логоцентричными прочтениями» Бурдье; говоря иначе, с теми прочтениями, которые бы исследовали логическую согласованность и эмпирическую правдоподобность работ Бурдье. Вместо этого амбициозный социолог «должен стремиться к практическому освоению, к включению в свой габитус тех средств мышления, которые предоставляет Бурдье».[74] К сожалению, те, кому не хватает «доступа к atelier [мастерской] Бурдье или аудитории для семинаров», склонны оппонировать его работам теоретически, а не практически.[75] Аналогичную мысль более доступно высказывают Зависка и Саллаз, задавая вопрос о том, "как идеи Бурдье были использованы в исследованиях, опубликованных в крупных американских социологических журналах"».[76] Короче говоря, социология Бурдье предполагает нечто наподобие самопреобразования. Если к ней подойти корректно, она окажется моделью того, как становятся социологом, а не объяснительной структурой понимания социального мира. 

С этой точки зрения, социологию Бурдье можно рассматривать как своеобразный секуляризированный радикальный протестантизм, обещающий интеллектуальное возрождение посредством дисциплинарных практик, направленных на создание нового социологического габитуса. Подобно описанной Вебером кальвинистской этике социология Бурдье требует постоянного исследования самой себя, — процесс скрытый за понятием «рефлексивность».[77] В культурном плане такая социология принадлежит к ряду прочих практик, довольно характерных для современной интеллигенции: йоге, изысканным диетам, фитнес-тренерам и т. д.[78]

Зачем академическим работникам принимать ее? Нет никаких оснований полагать, что социологи-бурдьзианцы являются куда большими карьеристами, чем другие; на самом деле, вероятно, все наоборот. Тяготеющие к Бурдье интеллектуалы, как правило, хотят использовать свои знания для улучшения мира. Но им, особенно в Соединенных Штатах, не хватает хоть сколько бы правдоподобного политического инструмента для согласования своих исследований с социальными изменениями. Не существует организующей связи между социальной теорией и политической практикой, за исключением разве что огромного моря интеллектуально пустой и скрыто ократической «политически значимой» социальной науки, распространенной в американских университетах. Одна из гипотез, объясняющих привлекательность работ Бурдье, заключается в том, что они обращают потенциально разрушительную энергию социальной критики вовнутрь, создавая тем самым тип политической вовлеченности, которая обещает вполне достижимую цель накопления «символической власти» вместо противостояния реальной эксплуатации и господству. Этот призыв лучше всего выражает, опять же, остроумие (gloss) Брубейкера: суть текстов Бурдье «не в том, чтобы всего лишь истолковать мир; суть в том, чтобы изменить мир, изменив способ, каким мы — в первую очередь, представители других социальных наук — понимаем мир».[79] Это бледное повторение марксистского (естественно, без приведения цитаты) одиннадцатого тезиса о Фейербахе является впечатляющим итогом призыва Бурдье. В нем мы видим мыслителя, мобилизующего огромные интеллектуальные ресурсы на поиск воинствующего проекта трансформации не общества, а сознания социологов.

 

Защита академических привилегий

Обращенный внутрь радикализм социологии Бурдье парадоксально связан с другой ее особенностью: одержимостью защитой разграничения или «автономии». Главной политической концепцией Бурдье, несмотря на ее помпезно-радикальный облик, оказывается классический плюрализм, знакомый читателям Даля, де Токвиля, Моски или Вебера. Этот взгляд основан на защите интеллектуальной автономии в довольно консервативном смысле как институциональной основы принуждения господствующего класса к универсализации его конкретных интересов.

 

"Одним из критериев политической независимости Бурдье является его обоснованное и резкое осуждение бомбардировок НАТО в Сербии тогда, когда многие «прогрессисты» в Северной Америке и Европе бормотали сладкоречивые слова в их оправдание."

 

Это утверждение может показаться тенденциозным. Поэтому важно признать, что многие из политических высказываний Бурдье были довольно радикальными, особенно в начале его интеллектуальной карьеры в Алжире и в конце жизни, поскольку в девяностые годы он сражался с французским неолиберализмом. В действительности, некоторые из его политических оценок, особенно в области геополитики, поразительно остры и намного превосходят те глупые банальности, преимущественно в американской социологии, которые походят на «политический анализ».[80] Одним из критериев политической независимости Бурдье является его обоснованное и резкое осуждение бомбардировок НАТО в Сербии тогда, когда многие «прогрессисты» в Северной Америке и Европе бормотали сладкоречивые слова в их оправдание.

Но самое поразительное в политических трудах Бурдье заключается, тем не менее, в их чрезвычайной ограниченности. При отсутствии элементарной теории капитализма его политические заявления в основном сводятся к защите имеющегося статус-кво против вторжения в него логики рынка. Фундаментальной политической ценностью для Бурдье являются не свобода или равенство, а автономия, в частности автономия социологии. Интеллектуальные основы такой политики слишком консервативны. Нигде это не сказано с такой четкостью, как в конце его книги «Государственная знать» (La noblesse état):

Ясно, что, несмотря на их причины или мотивы, эти сражения между представителями господствующего [класса] обязательно прибавляют к полю власти толику универсальности – основание, бескорыстие, гражданственность и т. д., что, как и в прежних сражениях, всегда является символически эффективным оружием в нынешних сражениях. И, стремясь не высказывать суждения о сравнительных достоинствах того или иного режима, которые часто отождествляются с «политической философией», мы допускаем, что прогресс в разграничении форм власти состоит из многих защитных актов против тирании, понимаемой в паскалевском смысле, как посягательство одного порядка на права другого, а точнее, как вторжение форм власти, связанных с одним полем, в функционирование другого поля.[81]

Бурдье тут, похоже, принимает ту точку зрения, что общество управляется множественным, взаимосвязанным набором элит, вовлеченных в борьбу друг с другом и, в итоге, постоянно вынужденных обобщенно формулировать свои конкретные интересы.[82] Этот аргумент отчетливо напоминает понятие смешанной конституции: политическую точку зрения, прошедшую путь от Аристотеля к Веберу и далее. В конце концов, социология Бурдье, в отличие от его откровенно политических работ, приводит к одобрению элитаристского либерализма, отводя социологу почетное место скромного мудреца в добропорядочном обществе. Чего в этой теории, конечно же, нет, так это критики или даже анализа капитализма как системы классовых отношений.

 

Выводы

Если говорить кратко, привлекательность социологии Бурдье не состоит не в ее объясняющей силе, не в ее способности обозначать новые проблемы и темы. В его работах крайне мало объяснений, а главные из них неправдоподобны. Чтобы объяснить влияние Бурдье, нужно посмотреть на «логику практики», а не на «логику теории». Социология Бурдье одновременно созвучна жизненному опыту академической элиты, предлагает ориентированную на самоизменение форму эрзац-радикализма и дает социологу ощущение весомой социальной роли. Это не значит, что бурдьезианский способ мышления целиком негативен. Возможно, лучшей аналогией будет указать на роль протестантизма во Франции до Французской революции. До возникновения непосредственного политического движения, нацеленного на установление современного типа гражданства, борьба за него была попыткой переделать себя с помощью дисциплинарной практики. В этом социология Бурдье может быть сходна с ней. Возможно, она является суррогатом любой, по-настоящему радикальной критической теории. Как бы там ни было, радикальное, сознательное движение, стремящееся подчинить все общество по-настоящему человеческому контролю, станет сигналом не реализации, а конца социологии Бурдье.

 


 

Примечания

1. David Swartz, Culture and Power: The Sociology of Pierre Bourdieu (Chicago: University of Chicago Press, 1997), 20.

2. David Swartz, Symbolic Power, Politics, and Intellectuals (Chicago: Chicago University Press, 2013), 195.

3. Swartz, Culture and Power, 22.

4. Swartz, Symbolic Power, 196.

5. Philip S. Gorski, “Bourdieu as a Theorist of Change,” in Bourdieu and Historical Analysis, edited by Philip. S. Gorski (Durham, NC: Duke University Press, 2013), 13.

6. Rogers Brubaker, “Rethinking Classical Theory: The Sociological Vision of Pierre Bourdieu,” Theory and Society 14, no. 6 (1985): 745–75, esp. 765–66; Mathieu Hikaru Desan, “Bourdieu, Marx, and Capital: A Critique of the Extension Model,” Sociological Theory 31, no. 4 (2013): 318–42, esp. 325.

7. Pierre Bourdieu and Monique de Saint-Martin, “Anatomie du gout,” Actes de la recherche en sciences sociales 2, no. 5 (1976): 2–81, esp. 18. Самое полное определение можно найти в Pierre Bourdieu, Esquisse d’une théorie de la practique (Geneva: Librarie Droz, 1972), 178–79, где Бурдье пишет, что габитус следует «понимать как систему устойчивых и переносимых диспозиций, которые, интегрируя в себе весь прошлый опыт, функционируют постоянно как матрица восприятий, оценок и действий и делая возможным выполнение бесконечного числа задач  за счет аналогичной передачи схем, позволяющих решать сходные проблемы». О понятии габитуса как практического мастерства см. Pierre Bourdieu, Pascalian Meditations (Stanford, CA: Stanford University Press, 1991), 142–46.

8. Пьер Бурдье, «Дух государства: генезис и структура бюрократического поля». В: Пьер Бурдье. Социология социального пространства (Москва: Институт экспериментальной социологии; Санкт-Петербург: Алетейя, 2007), 220-254, особенно с. 245; см. также “Rethinking Classical Theory,” 754–55.

9. Пьер Бурдье, Практический смысл (Санкт-Петербург: Алетейя, 2001), 108. Здесь Бурдье говорит, что габитус – это «продукт определенного класса объективных закономерностей». В Distinction: A Social Critique of the Judgement of Taste (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1984), 101, Бурдье утверждает, что «диспозиции… проистекают из… положения [занимаемого] в экономическом пространстве».

10. Bourdieu, Distinction, 101; Bourdieu and Saint-Martin, “Anatomie,” 19.

11. Pierre Bourdieu, Outline of a Theory of Practice (New York: Cambridge University Press, 1977), 87. В этом тексте Бурдье описывает формирование габитуса в ситуации без специальной системы образования как «повсеместное педагогическое действие», создающее «практическое мастерство». В своих более поздних «Паскалевских размышлениях» он пишет, что «поскольку это продукт включения номоса, принципа видения и разделения, составляющих социальный порядок или поле, габитус порождает практики, непосредственно приспосабливаемые к этому порядку и поэтому воспринимаемые их автором, а также другими как «верные», точные, искусные, адекватные, никоим образом не являющиеся результатом подчинения порядку в императивном смысле норме или правовым нормам» (143).

12. Прекрасное краткое обсуждение этого вопроса см. в Swartz, Culture and Power, 101–102.

13. Бурдье, Практический смысл, 105.

14. Bourdieu and Saint-Martin, “Anatomie,” 1.

15. Swartz, Culture and Power, 166–67.

16. Bourdieu, Distinction, 105.

17. Bourdieu and Saint-Martin, “Anatomie,” 1.

18. Bourdieu, Distinction, 128–29.

19. Карл Поппер, Логика научного исследования (Москва: Республика, 2005), 38.

20. Пьер Бурдье, «Формы капитала» в Классика новой экономической социологии, сост. В.В. Радаев и Г.Б. Юдин (Москва: Издательский дом Высшей школы экономики, 2014), 293-315, особенно с. 293-294.

21. Brubaker, “Rethinking Classical Social Theory,” 767.

22. Philip S. Gorski, “Nation-ization Struggles: A Bourdieusian Theory of Nationalism,” in Bourdieu and Historical Analysis, 254.

23. Bourdieu, Distinction, 526.

24. Bourdieu and Saint-Martin, “Anatomie,” 2.

25. Пьер Бурдье и Жан-Клод Пассрон, Воспроизводство: элементы теории системы образования (Москва: Просвещение, 2007), 55. Авторы доказывают, что школы воспроизводят неравенство потому, что для преуспевания в учебе ранний педагогический опыт учеников (они называют его «ранним габитусом») должен совмещаться с педагогическими ожиданиями от школы: «Успех всякого школьного воспитания… зависит главным образом от предшествовавшего начального воспитания, даже и в особенности если Школа не признает такого первенства, своей идеологией и практикой превращая школьную историю в историю без предыстории».

26. Paul Dimaggio and Michael Useem, “Social Class and Arts Consumption: The Origins and Consequences of Class Differences in Exposure to the Arts in America,” Theory and Society 5, no. 2 (1978): 141–61, esp. 147–48, в этой статье приводится описание отношения класса и эстетического вкуса согласно второго толкования. Авторы доказывают, что классовые различия во вкусах являются, прежде всего, результатом дифференцированного доступа к образованию.

27. Paul Dimaggio, “On Pierre Bourdieu,” American Journal of Sociology 84, no. 6 (May 1979), 1460–74, особ. с. 1468, указывает на то, что Бурдье не предлагает никаких реальных доказательств габитуса: «Бурдье предполагает мириады способов, с помощью которых социализация может, в общем, сформировать глубинные структуры личности и восприятия. Но поскольку эмпирически он не устанавливает отношений между общественным классом и опытом раннего детства, кажется преждевременным заявлять о том, что габитус разных общественных классов фундаментально различен».

28. Bourdieu, Distinction, 532.

29. Ibid., 532.

30. Ibid., 361.

31. Brubaker, “Rethinking Classical Social Theory,” 766–67.

32. Bourdieu, Distinction, 318. То же самое Бурдье и Сен-Мартен отмечают в “Anatomie,” 36.

33. Bourdieu, Distinction, 251–253 and Bourdieu and Saint-Martin, “Anatomie,” 37.

34. Bourdieu, Distinction, 386.

35. Jeffrey C. Alexander, Fin de Siècle Social Theory: Relativism, Reduction and the Problem of Reason (New York: Verso, 1995), 178.

36. Bourdieu, Distinction, 101.

37. Пьер Бурдье, О государстве: курс лекций в Коллеж де Франс (1989-1992) (Москва: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2016), 278.

38. Mara Loveman, “The Modern State and the Primitive Accumulation of Symbolic Power,” American Journal of Sociology 110, no. 6 (2005): 1651–83, esp. 1655.

39. Луи Альтюссер, «Идеология и идеологические аппараты государства (заметки для исследования)» в Неприкосновенный запас 3 (2011), доступ 23.10.2017 по адресу [link].

40. Pierre Bourdieu, Homo Academicus (Stanford: Stanford University Press, 1988), 11; Jeffrey J. Sallaz and Jane Zavisca, “Bourdieu in American Sociology, 1980–2004,” Annual Review of Sociology 33 (2007): 21–41, esp. 24.

41. Бурдье, Практический смысл, 65-66.

42. Проницательную критику применения игровой метафоры к обществу см. в Perry Anderson, Arguments within English Marxism (London: Verso), 56–57.

43. Пьер Бурдье и Жан-Клод Пассрон, Воспроизводство: элементы теории системы образования (Москва: Просвещение, 2007), 162-163; Pierre Bourdieu, The State Nobility: Elite Schools in the Field of Power (Stanford, CA: Stanford University Press, 1998), 383.

44. Бурдье и Пассрон, Воспроизводство, 173.

45. Бурдье и Пассрон, Воспроизводство, 176-180; Bourdieu, The State Nobility, 384–85.

46. Fritz Ringer, Fields of Knowledge: French Academic Culture in Comparative Perspective (New York: Cambridge University Press, 1992), 55: «Развитие средней школы и высшего образования во Франции и Германии в XIX в. не было непосредственно и функционально связано с экономическим ростом».

47. Пример такого подхода см. в Vivek Chibber, “Rescuing Class from the Cultural Turn,” Catalyst 1 (Spring 2017).

48. Adam Przeworski, Capitalism and Social Democracy (New York: Cambridge University Press, 1986), 138–39.

49. Adam Przeworski, Democracy and the Limits of Self Government (New York: Cambridge University Press, 2010), 27–28; Joseph A. Schumpeter, Capitalism, Socialism and Democracy (New York: Free Press, 1962), 269.

50. Пьер Бурдье, О государстве: курс лекций в Коллеж де Франс (1989-1992) (Москва: Издательский дом “Дело” РАНХиГС, 2016), 186-188, 313-314.

51. Mustafa Emirbayer and Erik Schneiderhan, “Dewey and Bourdieu on Democracy,” in Bourdieu and Historical Analysis, edited by Philip S. Gorski (Durham, NC: Duke University Press, 2013), 140–44.

52. Пьер Бурдье, «Политическое представление. Элементы теории политического поля». В: Пьер Бурдье. Социология социального пространства (Москва: Институт экспериментальной социологии; Санкт-Петербург: Алетейя, 2007), 179-219.

53. Дэвид Сварц в “Pierre Bourdieu and North American Political Sociology: Why He Doesn’t Fit In but Should,” French Politics 4 (2006): 84–89 пишет: «Бурдье и правда не уделяет много внимания публичным демонстрациям, забастовкам, полиции, армии, тюрьмам или войне. Он также не уделяет много внимания таким политическим элементам, как законодательные органы или конституции, которые политологами обычно считают институтами. За исключением делегирования политической власти, Бурдье не уделял много внимания таким политическим процессам, как принятие решений, создание коалиций или выбор руководства» (87).

54. Бурдье, О государстве, 368-370, 406-412, 479-481.

55. Там же, 265.

56. Perry Anderson, “The Antinomies of Antonio Gramsci,” New Left Review 100 (1976–77): 5–78, 28; Göran Therborn, What Does the Ruling Class Do When It Rules? (London: Verso, 2008), 113.

57. Przeworski, Capitalism and Social Democracy, 13–14.

58. Жак Рансьер в Le philosophe et ses pauvres (Paris: Flammarion, 2007), 258 указывает на то, что, согласно Бурдье, классы всегда борются друг с другом, не осознавая своей классовости. Результатом этого, как он утверждает, является «парменидовский марксизм» с классами, но без истории.

59. Пьер Бурдье, «Политическое представление», 186-187.

60. Там же, 208-213; , «Социальное пространство и генезис "классов"». В: Пьер Бурдье. Социология социального пространства (Москва: Институт экспериментальной социологии; Санкт-Петербург: Алетейя, 2007), 14-48, особенно с. 41. То, что первый из текстов обязан влиянию Михельса, не вызывает сомнений.  Однако, как это часто бывает с интеллектуальными заимствованиями Бурдье, в сноске он отрицает предполагаемый источник своих идей.

61. Бурдье, О государстве, 382.

62. Homo Academicus, 162–80.

63. Ibid., 175–77; чрезвычайно полезно краткое изложение Александера в Fin de Siècle Social Theory, 147–48.

64. Marzio Barbagli, Educating for Unemployment: Politics, Labor Markets, and the School System–Italy, 1859–1973 (New York: Columbia University Press, 1982), 119.

65. Ibid., 119–22.

66. Ibid., 10. До сих пор нет адекватного сравнительно-исторического анализа динамики, толкающей интеллектуалов к правым или левым.

67. Остроумие Майкла Буравого в Conversations with Bourdieu: The Johannesburg Moment (Johannesburg: Wits University Press, 2012) остается непревзойденным. Он пишет: «Это пересаженный вариант теории относительной депривации, которая однажды дала так много социальной психологии и теории общественного движения» (39).

68. Sallaz and Zavisca, “Bourdieu in American Sociology,” 25–26.

69. Loïc Wacquant, “Further Notes on Bourdieu’s ‘Marxism,’” International Journal of Contemporary Sociology 38, no. 1 (2001): 103–109, esp. 104.

70. Will Atkinson, Beyond Bourdieu: From Genetic Structuralism to Relational Phenomenology (Cambridge: Polity, 2016), 1.

71. Bourdieu, Homo Academicus, xvii.

72. В книге Culture and Power Дэвид Сварц прекрасно излагает суть вопроса: «Сфокусированность на индивидуальную конкуренцию как преобладающую форму конфликта в современных стратифицированных обществах, безусловно, отражает важный аспект разграничения в современный период. Однако эта сфокусированность может также непропорционально отражать и собственную профессиональную среду Бурдье и выбор им сфер исследования. Образование и элитарная культура являются высшими примерами индивидуальной конкурентоспособности и различения. Предпочтительные области исследований могли излишне повлиять на его понимание классового конфликта» (188).

73. Бурдье, Практический смысл, 53.

74. Rogers Brubaker, “Social Theory as Habitus,” in Bourdieu: Critical Perspectives, edited by Craig Calhoun, Edward LiPuma and Moishe Postone (Cambridge: Cambridge University Press), 217, 219.

75. Ibid., 216.

76. Sallaz and Zavisca, “Bourdieu in American Sociology,” 22.

77. Классическое обсуждение этого аспекта работ Бурдье см. в Loïc Wacquant, “Toward a Social Praxeology: The Structure and Logic of Bourdieu’s Sociology,” in Pierre Bourdieu and Loïc Wacquant, An Invitation to Reflexive Sociology (Chicago: Chicago University Press, 1992), 36–46.

78. Всесторонее обсуждение этой темы см. в Mark Greif, Against Everything (New York: Pantheon, 2016).

79. Brubaker, “Social Theory as Habitus,” 217.

80. Pierre Bourdieu, Political Interventions: Social Science and Political Action (New York: Verso, 2008), 355–57.

81. Bourdieu, State Nobility, 389.

82. Ibid.

Перевел Вячеслав Цыба под научной редакцией Юрия Дергунова по изданию: Dylan Riley. Bourdieu’s Class Theory: The Academic as Revolutionary. Catalist (2017) vol. 1, No. 2. available 24.10.17 at: [link]

Share