Я прослушал курс Стивена Рейны «Критический анализ войны» в Центральноевропейском университете весной 2016 года, когда боевые действия в Донбассе относительно стихли, и появилась возможность вложить немного больше моральной и интеллектуальной энергии в рациональное осмысление. Этот курс пересекся одновременно с моим давним интересом к марксистской антропологии и с моими недавними попытками рационально подойти к войне в Украине.
Стивен Рейна принадлежит к тому направлению в американской послевоенной антропологии, которое часто называют культурным материализмом. Я писал о нем в своей предыдущей статье на сайте «Спільне» (Артюх, 2016), посвященной антропологу Сидни Минцу. Минц со своим товарищем и коллегой Эриком Вульфом, перевод книги которого «Европа и народы без истории» частично опубликован на сайте «Спільне», были старшими коллегами Рейны и принадлежали к кругу Джулиана Стюарда в Колумбийском университете. После обучения в университете они оба дрейфовали в направлении открыто классового и более глобального подхода к историческому объяснению социальных и культурных фактов развития глобальной капиталистической системы. Рейна пошел схожим путем, но его интересы сместились в сторону тех аспектов капиталистических социальных формаций, которые в большей степени связаны с насилием. Начиная с полевых исследований в Чаде и профессиональной карьеры в Агентстве США по международному развитию, он разработал теорию глобальной воинственности (globalwarring), которая базируется на исторических и антропологических объяснениях войн в мире империй.
Именно этого мне тогда не хватало, и именно это дало мне возможность несколько успокоить свою совесть – ведь моим основным академическим интересом до сих пор остается мирный, некатастрофический и более традиционный аспект капиталистического мира: формы эксплуатации труда. В своей первой попытке объяснить себе хотя бы некоторые стороны вооруженного конфликта в Донбассе в материалистической перспективе, я написал работу, где анализировал тот аспект войны, который был наиболее эмпирически доступен для меня: дискурс «гибридной войны», его происхождение и роль в удушении гражданского общества. Этот текст также можно прочитать в этом номере журнала. Критикуя понятие гибридной войны и более широкую академическую парадигму новых войн, я опирался на теорию глобальной воинственности Рейны, изложенную им в нескольких статьях и в книге «Смертельные противоречия», вышедшей из печати в августе 2016 года (Reyna2016). Он убедительно критиковал концепцию «новых войн» и дал альтернативную классификацию войн с точки зрения властных отношений в мире империй. Я использовал эту классификацию, чтобы объяснить развитие конфликта в Украине от протестов на Майдане до нынешней фазы войны вне традиционных оппозиций внутреннего/международного конфликта и однополярного/многополярного империализма. Мы обсуждали результат с профессором Рейной, и я решил сделать с ним интервью по более широкому кругу вопросов, которые заинтересовали бы наших читателей: материалистические направления в антропологии; осмысление империализма в современном мире; релевантность марксизма для социальных наук; понимание логики войны как результата противоречий внутри империй и между ними.
Мой первый вопрос касается Вашей ранней академической биографии. Я знаю, что Вы были участником весьма важного материалистического послевоенного течения в американской антропологии, сейчас в основном забытого, а в постсоветских странах – практически неизвестного. В своих статьях Вы цитируете Джулиана Стюарда и Марвина Харриса. Не могли бы Вы рассказать нам об этой среде и о своем месте в ней?
Школу, о которой Вы говорите, называют по-разному, но, может быть, лучше всего называть ее культурным материализмом. Она базировалась в Колумбийском университете, потом некоторые ее представители переехали в Университет Мичигана. По большей части это были выходцы из Бруклина, которые вернулись с полей второй мировой войны, были уже не совсем юны и политически склонялись влево – отсюда их материализм. Это были времена маккартизма, и тебя не брали на работу, если ты был известен как левый. Поэтому они были склонны придерживаться левых позиций, но формулировать их, не используя открыто левый язык. Я был частью этой среды. Я был студентом Марвина Харриса, Мортона Фрида, но не застал Джулиана Стюарда – он уже ушел из Колумбийского университета. Мы в США были в большинстве своем «прогрессистами» (“progressives”) – марксистами, не заявляющими о своем марксизме прямо.
Но произошло событие, которое очень сильно радикализировало людей, точнее – ряд событий. Первое – это вьетнамская война. Люди открыто выступили против правительства Соединенных Штатов. Далее, в 1968 году, весной, были протесты против университетской администрации. Протесты шли по всему миру, частично – против войны во Вьетнаме, частично – против угнетения у себя дома. Я участвовал в этом. Мне довелось ночевать в тюрьме, и это изменило меня, как изменило и почти всех остальных – они резко полевели.
Я тогда не стал левым, я был в некоторой растерянности и пробовал различные теоретические подходы. Я даже пошел работать в Агентство США по международному развитию (USAID) – не для того, чтобы стать реакционером, а для того, чтобы увидеть, что же они реально делают. Именно этот опыт сделал меня левым, потому что в Нигере я увидел, как происходит концентрация земель, когда богатые люди скупают большие земельные участки. Я написал в USAIDдоклад об этом, и они сказали: «Вы не смеете делать этого». Я сказал: «Нет, смею!», развернулся, ушел и стал марксистом.
Когда это произошло?
Лет через десять после 1968-го; наверное, 1979 или 1980 год. Я думаю, что я стал марксистом именно в тот день, когда они бросили мне обратно мой доклад и сказали: «Вы не смеете!», и я ушел и стал марксистом.
То есть в какой-то момент Вы покинули академическую сферу?
Я всегда был очень осторожен. Я не уходил из академической сферы, я взял отпуск. Они думали, что я не вернусь. А люди, на которых я работал, думали, что я не буду рисковать и останусь в USAID: я там зарабатывал много денег, располагал немалой властью, и они думали, что меня это соблазнит.
Не могли бы Вы рассказать более подробно о Ваших ранних научных? Вы поехали изучать Африку, поехали в Чад?
Меня интересовала Африка. Вначале я поехал туда, чтобы изучать африканское государство. Что я собирался там делать? Тогда Поланьи только что опубликовал свою книгу об африканском государстве Дагомея. Я собирался изучать африканское государство на территории Чада, которое называлось Багерми, чтобы посмотреть, будет ли применимо к Багерми то, что Поланьи писал про Дагомею. Но я приехал в разгар гражданской войны и до центральных районов Багерми добраться не смог. Мне пришлось сместить свои исследовательские интересы в сторону от политической экономии Багерми. С другой стороны, я пережил опыт гражданской войны в Африке. В одну из ночей ожидалось нападение на нашу деревню. Иногда по утрам над деревней пролетал самолет. Но ударов с него ни разу не было – он возвращался с патрулирования. Неоднократно я проходил через ряды французского Иностранного легиона, когда я шел к местам своей полевой работы, а они отступали. Мне стало совершенно ясно: то, что академически интересовало меня, не представляло никакого интереса для местных жителей. Их интересовало то, что их родственников могли убить. И именно тогда я стал интересоваться войной.
Мы вернемся к этому позже. Значит, это происходило задолго до того, как Вы стали интересоваться марксизмом. Но все же Вы были под влиянием культурного материализма. И Вы были ближе к Мортону Фриду, так?
На самом деле моя диссертация была классической «культурно-материалистической» диссертацией по демографии. Я стремился продемонстрировать влияние медицинских условий на социальные переменные, которые воздействовали на демографические переменные. У багермийцев, рядом с которыми я жил, была очень низкая рождаемость. И я пытался понять причины этого. Я изучал различные брачные практики, в особенности выплату выкупа за невесту, и показал, что у этих практик были материальные последствия медицинского характера. Конкретно, необходимость платить выкуп означала, что молодому человеку приходилось откладывать бракосочетание, но они при этом не отказывались от секса с другими. Они заражались гонореей, и, когда они наконец вступали в брак, они женились на очень молодых женщинах, заражали их гонореей, и в результате эти молодые женщины становились бесплодными. Таким образом, я изучал медицинские материальные последствия брачных практик для собственно воспроизводства населения.
Хотели бы Вы сейчас посмотреть по-новому на свои тогдашние выводы? Ведь второе поколение, которое училось у представителей культурного материализма, обратилось к марксизму и стало считать своих предшественников вульгарными материалистами.
Грубыми вульгарными материалистами! Честно говоря, мне они были симпатичны. Они жили во времена страха: если бы кто-то из них сказал: «Я марксист», этот человек потерял бы работу. Я жил во времена после 1960-х, когда я мог сказать: «Я марксист» и не потерять работу – но другой работы я не нашел бы. Но я чувствовал, как это важно – иметь возможность сказать: «Я левый, и вот моя позиция».
С учетом Ваших интересов последнего времени, как бы Вы охарактеризовали Ваши нынешние отношения с марксизмом? С идеями, которые Вы взяли из диалектики, из политэкономии (то, что Вы называете «противоречием между землей и капиталом»)?
По моему ощущению: конечно, моя цель очень похожа на цель Маркса – создание справедливого эгалитарного общества. Это первое. Второе: мне всегда представлялось и представляется, что концепции Маркса важны, и их нужно использовать в интеллектуальной работе при построении теорий. Но – третье: сейчас мир отличается от того, в котором жил Маркс, и произошли такие изменения, которые заставили бы самого Маркса изменить свою теорию. Так что я сказал бы о себе, что моя мысль вдохновлена Марксом, я выстраиваю концепции, с помощью которых пытаюсь уточнить представления Маркса. Это некоторая традиция марксистской мысли, на мой взгляд.
В наибольшей степени я исхожу из структуралистского марксизма, французского марксизма, особенно таких авторов, как Альтюссер и Годелье (когда последний был марксистом). Но я считаю, что основная проблема структуралистского марксизма состоит в том, что его представители в действительности не задумываются о сфере субъективного. Я называю ее «Я-пространством», внутренним по отношению к телу человека. Они хорошо описывали структуры, но им не удавалось описать, каким образом акторы с их субъективностью придают структурам динамику. На мой взгляд, чтобы сделать это, нужно было вернуться к герменевтике. Герменевтика для меня означает то, как акторы интерпретируют факты, интерпретируют то, что происходит, продолжает происходить в мире. Далее, я полагаю, что герменевтика – всегда политический процесс, а не деятельность одного индивидуального актора. То есть идут споры о том, как интерпретировать мир. Эти споры и есть политика – споры о том, чьей интерпретации следовать. И для критического понимания происходящего в мире я должен сказать: «Хорошо, вот таким образом структуры работают в мире»; затем необходимо сказать о том, как люди интерпретируют работу этих структур; и затем нужно проанализировать, насколько действия людей направляются этими их интерпретациями мира.
В Вашей книге «Смертельные противоречия», которая сейчас должна выйти в свет, Вы говорите о критическом структурном реализме. Не могли бы Вы пояснить для непосвященных вкратце: во-первых, как Вы пришли к идее этой книги, чем еще она была вдохновлена; во-вторых, в чем заключаются основные концепции и положения Вашей теории?
Как появилась эта книга? Она появилась потому, что однажды я поленился и не подготовился к лекции. Я знал, что для этой лекции мне необходима теория современной войны. По дороге от своего кабинета до аудитории – это было пятьсот футов (150 метров) – я придумал нечто, названное мною теорией глобальной воинственности. Это была невероятно грубая идея, основанная на том, о чем я думал и писал применительно, по большей части, к Африке. И у меня вышла очень хорошая лекция. Я не уверен насчет того, когда была эта лекция, может быть, лет десять назад. Эта первоначальная лекция потом стала статьей.
А где была прочитана эта лекция?
В Университете Нью-Гэмпшира, где я провел тридцать лет. Эта статья перерабатывалась много раз, пока не превратилась в шестисотстраничную книгу. В этой книге три части. Первая часть – просто введение. Вторая – изложение теории глобальной воинственности. И в третьей части с опорой на эту теорию рассматриваются двадцать четыре войны, которые вела Америка с 1915 года до сегодняшнего дня. Я доказываю, что все двадцать четыре войны вписываются в теорию.
В самой теории шесть базовых понятий: 1) противоречие; 2) уязвимость воспроизводства; 3) герменевтическая политика; 4) публичный делирий; 5) глобальная воинственность; 6) шульцевское разрешение. Простые и ясные идеи, стоящие за теорией, таковы. В книге идет речь о динамике империй. Тезис состоит в том, что империи представляются сильными, но они, как и любая социальная форма, сталкиваются с противоречиями. Эти противоречия, как правило, влияют на способность империй воспроизводить себя. А они реально стремятся продолжать воспроизводить себя. Когда они сталкиваются с серьезными противоречиями, – а я думаю, что сейчас они действительно сталкиваются с серьезными противоречиями, – их воспроизводство становится уязвимым. И тогда дебатируются вопросы о том, что делать с проблемами, скоторыми сталкиваются империи. Эти обсуждения ведутся в среде элит безопасности (securityelites) – это не те обсуждения, в которых позволено участвовать кому угодно. Элиты безопасности – люди, облеченные властью, которые решают, будет война или нет. Это и есть герменевтическая политика (hermeneuticpolitics). В какой-то момент те или иные позиции или акторы одерживают в герменевтической политике верх. И они вызывают к жизни то, что я называю публичными делириями (public délires). В публичном делирии выражается желание элит безопасности, людей, облеченных властью. Реально это некоторая интерпретация происходящего и указание по поводу того, что делать в связи с происходящим.
Итак, вначале у вас есть противоречия. Второй пункт – у вас есть проблемы. Третьим пунктом идет герменевтическая политика, результатом которой становится тот или иной публичный делирий, в котором даются установки по поводу того, что же происходит и что с этим делать. В современных империях, когда противоречия серьезны, публичные делирии говорят элитам, что они должны воевать. Это решающая процедура. Далее происходят события. Элиты смотрят на них и затем интерпретируют их сквозь призму делирия. Если делирий говорит, что они должны воевать, то они, скорее всего, будут воевать, хотя они могут попытаться решить проблемы, которые они видят, мирным путем. Если они не решают их мирным путем – они апеллируют к шульцевскому разрешению и идут воевать.
Уточню для ясности: после нескольких раундов попыток применить мирные средства урегулирования противоречий элиты приходят к выводу, что наступило время воевать, и это Вы называете шульцевским разрешением?
Да. Я сказал бы, что идея состоит в том, что могут быть некоторые самые базовые публичные делирии и затем различные их вариации для разных периодов. Например, в 1950-е годы было решено, что Соединенные Штаты должны стремиться к достижению глобальной имперской гегемонии, в том числе при необходимости – военными средствами. Это был определяющий публичный делирий элит безопасности США начиная с 1950-х: «Если мы видим нечто, угрожающее нашему статусу империи-гегемона, мы будем пытаться решить эту проблему мирным путем. Если это нам не удастся, мы будем воевать». Были разные версии этого общего публичного делирия. В период холодной войны имела место версия этого глобально-гегемонистского публичного делирия, связанная с холодной войной. Она была такой: «Если дело будет представляться так, что Советы нам угрожают, то мы ответим всеми способами, какими можем, включая – в крайнем случае – сценарий войны». И они действительно воевали – в войнах чужими руками (proxywars). После падения Советского Союза они не перестали стремиться к глобальной гегемонии, и появились другие вещи, другие противоречия, которые, по их ощущениям, этой имперской гегемонии угрожали. И они создали, среди прочего, публичный делирий, связанный с контролем над нефтью, который, по существу, утверждает: «Если потерян контроль над нефтью, и мы не можем решить эту проблему мирным путем, мы идем воевать». Таким образом, есть две разных версии более общего публичного делирия – публичного делирия глобальной имперской гегемонии, существующего с 1950-х годов.
Вы говорите, что во всем этом главный фактор – империи и их воспроизводство. Важный вопрос – как понимать империю при неоколониализме. Как определить ее сейчас? Сколько существует империй? Есть ли только одна империя – американская, или много империй, или несколько блоков? Вы говорите, что стран, не являющихся империями, очень мало. Не могли бы Вы сказать об этом подробнее?
Я говорил, что на протяжении истории, начиная с того времени, когда возникли государства, на мой взгляд, многие государства были «имперскими», в смысле стремления получить территории, из которых они могли бы извлекать стоимость. В настоящее время, по моему мнению, существует более чем одна империя, но империи так разрослись, что большинство остальных государств не входят в ядра империй, а являются государствами-клиентами в неформальных империях. Например, есть, несомненно, американская империя, ее центральное государство – Соединенные Штаты; далее есть ряд влиятельных клиентов наподобие западноевропейских стран – Германии, Франции, Британии, сюда же относится и Япония; и есть другой уровень – тоже государства-клиенты, но менее важные, как правило, это страны, исторически принадлежащие к третьему миру. Далее, мне представляется, что была советская империя, и Россия сейчас пытается воссоздать империю и снова вступает в конкуренцию с американской империей. Есть китайская империя, которая ведет очень энергичную экспансию по всему миру. Но поскольку она сейчас так богата, она стремится добиться власти над территориями экономическими и финансовыми средствами. Далее, есть старые империи, которые стремятся воссоздать «субимперии» внутри имперских формаций. Например, Франция действительно пытается контролировать те части мира, которые раньше входили в ее официальную колониальную империю. Это сложный процесс. На мой взгляд, наш мир, помимо всего прочего, остается миром империй.
Можно сказать, какую территорию империи, по всей видимости, занимают сегодня. Но что произойдет в будущем – предсказать очень трудно. Что, по-видимому, ново – это образование блоков. Грамши говорил об исторических блоках; мне представляется, что можно говорить об имперских блоках, когда влиятельные империи договариваются друг с другом, чтобы добиваться глобального доминирования. Например, последней сильной «судорогой» серьезных военных действий была вторая мировая война. По сути, американо-британский имперский блок противостоял германо-итало-японскому блоку. Наибольший страх вызывает возможность того, что нам предстоит еще одна война такого типа, в которой Россия будет в союзе с Китаем, Америка – с Западной Европой и Японией. Это будет ужасом для человечества, но счастьем для тараканов.
Говоря об ужасных вещах: мой последний вопрос – о войне в Донбассе. Я пытался вступить в диалог с Вами в своей статье и интерпретировать динамику войны в Донбассе на основе предлагаемых Вами классификаций. Изначально это локальная война в условиях слабого государства, которая по логике глобальной воинственности угрожает перерасти в большую глобальную войну. Сейчас она находится на уровне малой глобальной войны. Что Вы думаете об этом и как Вы интерпретируете эти события?
Мне представляется, что происходящее в Украине можно на определенном уровне анализировать как проявление имперской воинственности. Имеет место соперничество между Россией и США за то, кто будет фактически контролировать Украину. С другой стороны, существует и действует иной тип воинственности, о котором я много не говорю: это локальная война между чисто украинскими субъектами, преследующими собственные цели. На мой взгляд, реально важно то, в какой степени имперские субъекты контролируют действия локальных субъектов. Я недостаточно знаю, чтобы судить об этом, но думаю, что на определенном уровне мы явно наблюдаем здесь имперскую глобальную воинственность, когда империи воюют друг с другом за контроль над территорией, из которой они могут извлекать стоимость.
Очень важно отслеживать различия между разными типами государств-клиентов: я вполне уверен, что мы можем назвать государствами-клиентами и сепаратистские политические образования, и Украину, но они существуют в разных «режимах контроля». Глобальные империи используют различные средства и различные ресурсы, чтобы осуществлять этот контроль. И степень подчинения на местах очень разная. Можно ли провести содержательную классификацию государств-клиентов?
Я не слишком много думал над этим, и полагаю, что это важная часть моей концепции, которая нуждается в дальнейшем развитии. У меня есть грубая классификация государств-клиентов. Есть два уровня. Один – это уровень развитых капиталистических государств, в основном на Западе, чей суверенитет в плане политики в значительной степени узурпирован ядром американской империи – Соединенными Штатами. Хотя они и обладают контролем над своими внутренними делами, над тем, как управлять своей экономикой, в международных делах они в очень большой степени делают то, что хотят американцы. Конечно, это часть стремления установить контроль над разными регионами мира. И есть государства-клиенты второго уровня – неоколонии. Это те, кого сегодня можно было бы назвать развивающимися странами или экономиками, где ресурсов на управление государством у государства не хватает. Здесь речь идет о том, что в каждом из этих государств – в Африке или в Латинской Америке – США будут добиваться контроля как над внутренней, так и над внешней политикой. И им это, как правило, вполне удается.
Таким образом, есть разные уровни подчинения империям. Но, наверное, и сами империи иерархически организованы.
Конечно. Империя – это иерархия государств, и иерархия понимается здесь так, что она определяется различиями в том, что я называю ресурсами силы, ивследствие этого – в могуществе. Находящиеся на вершине этой иерархии США располагают огромными ресурсами силы и, как следствие, обладают огромной властью. Средний уровень иерархии образуют государства, у которых меньше ресурсов силы и меньше власти. На самом нижнем уровне – государства или территории, которые не являются государствами в полном смысле слова, у которых меньше всего ресурсов силы и меньше всего власти. Но для изучения динамики империй нужно смотреть на то, что происходит с ресурсами силы с течением времени в результате критической интенсификации и наложения противоречий. Например, можно утверждать, что военные ресурсы силы США в определенных областях неизмеримо больше, чем у кого угодно другого. Но их экономические ресурсы силы сравнительно с другими странами испытывают значительное падение. Так, США – крупнейшее государство-должник в мире, что означает, что у них нет денег, которыми они могли бы разбрасываться, чтобы купить себе контроль, как это делает Китай, у которого в настоящий момент огромные запасы наличных денег.
Как Вы считаете, существуют ли стратегии, способные остановить или по крайней мере ослабить глобальную воинственность?
Я заканчивал эту книгу в глубокой депрессии. Я думаю, что человечество живет в период шестого массового вымирания. Виды животных исчезают с рекордной скоростью. Я думаю, что тот тип противоречий, с которым сталкивается мир, невероятно серьезен, особенно противоречие между землей и капиталом. Решение этой проблемы состоит в уничтожении глобальной системы хищнического правления, при которой империи и капиталисты стремятся захватить себе больше, чем можно. Это значит, что решение – в создании справедливого эгалитарного правления в мире – глобального правления.. Об этом мечтали издавна. Но сегодня я вынужден сказать: я не знаю, как этого добиться.
Беседовал Владимир Артюх
Перевел Владимир Артюх и Игорь Готлиб